Чтения берестяных грамот по Зализняку и по делу

(Восстановление произведений и событий бытия)

26 мая 2020 г. 6:35

Фрагмент из книги «Зашифрованная история. Направления научного подхода к реконструкции истории и языков с помощью Влескниги». 2013. с. 91-112

Чтобы заметить разночтения: как писали словесные произведения в те древние времена, и как мы буквалистски воспринимаем писаное тогда, – посмотрим на достоверные, лингвистически изученные источники – берестяные грамоты.

Известно, что, пока о них были только слухи и даже случайные находки, всерьёз их никто не допускал и не замечал, поскольку-де письменность в той древности только появилась, грамотных почти не было, да и почты – тоже: в силу примитивизма запросов, бытования и т.п. Это, увы, нормальный идиотизм, по Лермонтову, «надменных потомков», считающих себя умнее покойных предков (у нас ведь сколько библиотек, а где ихние?). Когда грамоты, наконец, стали искать и поэтому нашли (архивы-то оказались грунтовыми), отношение к ним тоже было, мягко говоря, снисходительным. Они казались спецам довольно примитивными. В силу непонимания системности живых фактов письма, но под влиянием ранее устоявшихся традиционных представлений об обязательном стандарте древнерусского языка для той эпохи, все видимые нерегулярности, отклонения от стандарта воспринимались элементарными ошибками неучей. В.А. Успенский:  «Когда предшественники Зализняка встречали затруднения в осмыслении той или иной грамоты, они обычно объявляли писца неграмотным или считали, что он здесь описался, и заменяли одну букву другой – тогда всё у них получалось… Фраза «двери келе» понималась как «двери кельи». Оказалось – «двери целы»! То есть именно написано «двери келе», читалось как «двери келе», но в современном понимании – «двери целы»… В языке древних новгородцев не было так называемой второй палатализации…» («Вступительное слово о Зализняке В. А. Успенского» - http://elementy.ru/lib/430463/430465).

Получается, что учёные наивно не доверяли текстам, не верили глазам своим, потому что не знали правил того письма и регулярных соответствий с известными правилами древнерусского письма. Это все равно, что оценивать грамотность белорусского текста с точки зрения русской орфографии, или наоборот. По мнению Успенского, именно Зализняк переменил отношение: «Зализняк же исходил из такой странной презумпции — орфографической правильности текстов: что все грамотные, все пишут правильно, что хотел человек написать, то и написал».

Вот это действительно верный подход. Факт грамот есть. И нужно не пытаться его отменить или исправить, но просто понять. Легко согласиться, что без осознания иных правил письма и произвольного допущения иного, казалось бы, невозможного диалекта, достоверно ничего в грамотах понять нельзя. Однако этот, как и любой, факт гораздо сложнее. Знать орфографию и понимать язык, на котором написан текст, – это, конечно, необходимое условие его восприятия. Но отнюдь не достаточное. Поскольку каждая из грамот представляет собой не идеальный образчик, искусственный пример диалекта и орфографии, а их конкретное применение в конкретном речевом высказывании (жанре) в индивидуальном стилевом преломлении.

Предположив язык грамот грамотным, и начав заново читать их в нестандартной, но нормальной там и тогда орфографии, Зализняк начал возвышать и стиль этого письма от невнятной неумелицы до намеренно маскирующей корявости, всего лишь намекающей на предмет извещения. Зализняк: «Особая, очень устойчивая традиция писать специфическим, необычайно сжатым стилем без единого лишнего слова... Аккуратно написано, чтобы посторонний человек, даже если бы это читал, то все-таки не знал, что там ..., что об этом разносится слава» («Новгородская Русь по берестяным грамотам» – http://www.polit.ru/lectures/2006/11/30/zalizniak.html). Замечу, что и в отношении стиля грамот это тоже новое позиционирование по сравнению с предшествующими представлениями. См., например, у Н.А. Мещерского, ещё даже вынужденного доказывать очевидное – само наличие эпистолярного стиля: «Сравнение писем, сохранившихся на берестяных грамотах, с теми остатками этого же жанра, которые дошли до нас иным способом, доказывает, что эпистолярный стиль существовал в древнерусском литературно-письменном языке и проявлялся, наряду с другими приметами литературной обработки, в виде особых устойчивых словосочетаний, свойственных "литературному этикету" и передававшихся из века в век. Язык берестяных грамот в этом (стилевом – Ю.Р.) отношении не отличается ничем существенным от того литературно-письменного языка, который предстаёт перед исследователями при изучении ранее известных письменных памятников…» («Существовал ли "эпистолярный стиль" в Древней Руси? Из заметок о грамотах на бересте»­ – http://www.philology.ru/linguistics2/meshchersky-95c.htm).

Однако особая лапидарность стиля или его стандартная эпистолярность (этикетность, устойчивые формулы, образовательная обработанность) – это только особенные и родовые категории, в которых стиль может быть описан. Под эти же признаки с успехом подпадёт приказ или команда, инструкция или памятка, да и многие другие «короткие» жанры. Именно поэтому стиль можно ясно понять и тем более чётко определить, только связав его с конкретными особенностями рассматриваемого жанра. Не понимая жанра и стиля, нельзя понять и конкретного преломления общего языка и местного диалекта, стандартной и местной орфографии в конкретном тексте, состоящем из слов и конструкций, очень похожих на те, что в словарях.

К сожалению, учёные лингвисты пока ещё очень далеки от подлинно научного подхода. Они с трудом признают очевидное (правильность написанного), и нехотя выводят самые простые эмпирические обобщения (правила написанного). На этом фоне обобщение Зализняка, обнаружение системности в записанных фактах как проявление местного речевого навыка носителей языка, вообще можно считать чудом. Благодаря этому допущению уже можно было устранить очевидную навязанную правку и понять множество бессмысленных начертаний как осмысленно-верные и намеренные. 

При этом нужно понимать ясное ему самому, что это обобщение не является окончательным и единственно необходимым. Отчего нужно допустить, что и всех ошибок Зализняк не исправил. И не потому, что плохо знает открытый им диалект, а потому что не учитывает в полной мере замеченного стиля и жанровой сути грамот. Он, как и все, действует сугубо лингвистически, размышляя только статистикой наблюдаемых слов, хотя лингвистика всегда является частной реализацией поэтики (опять отсылаю к Бахтину). Любое слово создаётся в каждом новом тексте заново на основе авторского опыта понимания и применения (воспроизведения) уже существующих слов в обстоятельствах текущей значимости слов и дел и в условиях возможной восстановимости нужных акцентов читателями. Если мы не владеем значимостной ситуаций слов и дел, не восстанавливаем авторских акцентов как читатели, то мы поймём не авторское сообщение, но только его скелет общезначимых слов – аббревиатуру, ввп, которую мы, естественно, расшифруем политкорректно по сиюминутной ситуации, но мимо – по той.

Любая грамота создавалась по житейским запросам из подручных, местных словесных и древесных материалов (из коры, луба, лыка) для доставки её через непосвящённого посредника в иное место и обстоятельства, где словесный опыт получателя помог бы понять запрос отправителя. Само слово считается по всем академическим раскладам заимствованием из греческого grammata, «буквы». Однако греческая внутренняя форма слова указывает только абстрактный смысл «писания, чтения», который в русском значении слова расширен ещё и до «грамотности и письменности».  В то же время русская форма слова сохраняет вполне очевидную предметную мотивацию материала, из которого грамота произошла как вещь. Грамота – кора-мота, моток коры: снятая кора с любого дерева естественно свита в трубку. (Из всего ясно, что греческое слово возникло в то время, когда писали уже на многих разных материалах, не только коре, но одинаково называли грамотами любые письменные тексты). Сам материал определил и технологию записи и функциональные её особенности. Это моток, свиток, незапечатанное письмо, кора-мота по-оказии, очевидно – показяя кърамота-грамота, открытое письмо. В силу этой открытости напоказ выставлялся только уместный (по гонцу, по осведомлённости получателя, по делу, по норову автора) минимум сведений. Само собой, это типовое стилевое содержание грамот абсолютно очевидно и отмечается всеми и всегда. И совсем плохо замечается жанрово-стилевая форма.

Показии письма по исполнению являются шифровками, тайнописью подлинного намерения автора, с варьированием от видимой полной откровенности (при публичном обращении или при личной оказии, передачи письма от адресата адресанту из рук в руки как их тайное сношение) до полной зашифрованности каким-нибудь частно-условленным офенским шифром, т.е. – жаргоном, феней своего круга. В таких случаях, даже если все слова употреблены общепринятые и общепринятым образом, они употреблены с такими коннотациями, которые можно понять, только разгадав код текста и сообщения, дешифруя написанное. Из этого следует, что текст должен быть смонтирован так, чтобы указать на замаскированный ключ, который может быть виден только посвящённому в событие человеку. Невооружённым взглядом заметны в грамотах самые распространённые средства стилевой акцентуации. Это небуквенные знаки: кресты, двоеточия, точки. Менее распространено особое расположение кусков текста. В каких-то случаях имеют значение и особенности шрифта и почерка. Однако главным средством, как всегда в словесности, является диалогическая игра с нормативным (для создаваемого в письме контекста) ожиданием знака или смысла, которая вводит, в к л ю ч а е т  подлинную тему сообщения.

Это определяет и правила дешифровки. В каждом случае, где есть неясность сообщения, фрагментарность, видимая ошибка, нестандартность слова, оборота речи, нужно действовать самовыводом смысла по жёсткой указке правил орфографии и грамматической конструкции одной, отдельно взятой шифровки и с подсказками смыслов по естественной логике обстоятельств события, восстанавливаемых из письма.

При традиционной дешифровке грамот это делают лишь отчасти. В той степени, когда пытаются соотнести упомянутые в письме обстоятельства и слова с фактами того же времени, известными из разного рода историографических источников. Однако подавляющее большинство обстоятельств и живых слов тысячелетней давности не только не могут быть найдены в учёных источниках (ведь древние обстоятельства искусственно воссозданы специалистами как части их теоретических систем), а наоборот, достоверно могут быть выведены как раз из подлинных документов эпохи, какими стопроцентно являются именно грамоты, а не поздние догадки потомков. Так что при историографическом подходе заранее обрекают себя лишь на узнание уже ранее известного и условно достоверного. Сопоставление и обобщение фактов и слов одних грамот с другими в этом смысле гораздо продуктивнее (не полагаясь на условности неперепроверенных теорий, мы тут теоретизируем напрямую в подлинном материале). Однако оно будет только предположительным, пока каждая из сопоставляемых грамот не будет понята органично, с самодостоверной точностью, а все самопроверенные грамоты друг друга не подтвердят. Что касается правил письма, то им доверяют весьма условно. Даже Зализняк, утверждающий, что 90% грамот написаны без ошибок, то и дело даёт отредактированные в грамматическом смысле переводы. По ощущению, он исправляет в каждой грамоте гораздо больше 10%. Но это очень даже нормально. Уж больно велика была возможность варьирования в авторском приложении языков и правил. А дешифровщик, не понимая жанрово-стилевой задачи, может выбирать только произвольно.

Продемонстрирую на примерах состояние дел и методы вчитывания. Я вник только в пару десятков грамот, произвольно-последовательно, не подбирая примеров специально, идя по списку на сайте http://gramoty.ru/index.php?id=about_site и открывая только самые древние (12 в.). Из них половина была самоочевидной или, в основном, из-за фрагментарности отрывка, не поддающегося изолированному анализу, или по видимой бытовой прозрачности сообщения. Эту категорию я вовсе не анализировал. Все остальные (само собой, совсем не по глупой логике: образцы логики см. в комментариях переводов у Зализняка в его книге «Древненовгородский диалект») переведены с натяжками, лишь в малой части несущественными. В основном, так или иначе искажается смысл описываемой в письме ситуации и деформируются реальные исторические обстоятельства, а как следствие – ошибки понимания текста и языка. Даже в самых безобидных случаях такое письмо выглядит достаточно невнятным либо по цели, либо по средствам сообщения.

Оригиналы опять в обычной русской транслитерации (ять обозначен большим Ъ, юсы – Я и У, оук тут передан двумя буквами). Далее следует академический перевод с упомянутого сайта (т.е. из книги Зализняка, т.к. все переводы в его редакции), а потом мой опыт. Я отнюдь не считаю свои опыты окончательными, т.к. не делаю полномасштабную грамматическую самопроверку и взаимопроверку грамот. Для этого ведь нужно проработать все грамоты. Но это должна быть совсем другая книга.

 

Грамота 8

о сьмноуноуе къ игоучькоу чьЯ т(и) есть корова, да молови емоу ожь хочьши коровь а едеши по коровоу, а вези три гривень

«От Семнуновой жены к Игучку. Тому, чья корова (или: чья у тебя корова), скажи: Если хочешь корову и едешь за коровой, то вези три гривны».

Перевод превращает «о» в «от», добавляет слово «жены», убирает союз «да», игнорирует двусмысленность то ли мн., то ли  ед.ч. «коровь». К тому же он довольно алогичен: тому, у кого уже есть корова, предлагают ещё коров и корову, за которыми нужно приехать (забирать чужую корову издалека, а потрава от своей – возможна только рядом). В дальнейшем я не буду перечислять огрехи перевода, где они просты. В принципе, они будут ясны из поправок грамматики, указанных выбранными грамматическими формами слов и конструкций. В этом смысле я делаю только подстрочники.

На прориси предлог «къ» написан с большим пробелом, хером, который заполнен двусмысленным дефектом (дыркой в коре), похожим на рисунок уже другого хера. По прориси сомнительное т(и) гораздо больше похоже на «тоу» с тем, что и везде, рогатым оуком. Выбор «ти» делается из-за смысла, принятого вследствие подмены синтагмы. Первые нечёткие слова воспринимают как стандартные слова адресования, но игнорируют сочинительную конструкцию, вводимую словом «да» с обычным дополняюще-завершающим значением. На самом деле приведённый текст – это конечный фрагмент очень несекретного, но животноводчески-точного шутливого письма какой-то хитрющей кулачки (явный женский почерк).

«(…[просил корову]) осеменуную  (осенью ныне/ о семь раз нятую) к (херу) Игучку (игу-чему, ярёмному быку), чьяту (зачавшую). Есть корова. Да молви (кратко, веско, через губу) ему, (если) уж хочешь коров, а едешь по корову, а вези три гривны».

 

Грамота 9

+От гостЯты къ васильви iеже ми отьць даЯ-

л и роди съдаЯли а то за нимъ а нынЪ во-

дЯ новоую женоу а мънЪ не въдасть нич-

то же избивъ роукы поустилъ же мя а иноу-

ю поЯлъ доеди добрЪ сътворЯ  .

«От Гостяты к Василю. Что мне дал отец и родичи дали впридачу, то за ним. А теперь, женясь на новой жене, мне он не дает ничего. Ударив по рукам (в знак новой помолвки), он меня прогнал, а другую взял в жены. Приезжай, сделай милость».

Кроме начального креста, есть ещё два изображениями букв ы в Гостяты и iе в iеже. Часть нестандартного ничто (в значении ничего) и следующее слово выделены строкой и пробелом: тожеизби. На прориси за последним словом письма через пробел дана точка, на фото за точкой смутно просматривается ять. Последний оборот только маскируется под слово вежливости: переключателем мастерски сделанного послания является окончание в добрЪ (в.п. дв.ч.), при стандартном понимании не обязательное. Гостята опасается, что письмо будет перехвачено, явно ощущая угрозу жизни. Скорее всего, она взаперти, как «ина-инока».

«(+Спаси и сохрани) От Гостяты+ к Василю. +Кое мне отец давал (многократно) и родьи содавали, и то за ним. А ныне, водя (сватая) новую жену, а мне (для меня) не во(з)даст ничь тоже. Избив (отряхнув, умыв) руки (расторгнув наш брак: тоже избил), пустил же меня (по миру / опостил), а иную поял (ввёл). Доедь добра створя(ве-ти) (добро состворить, совместным сплочением выделить – имущество и её)».

 

Грамота 109

Грамота: отъ жизномира: к микоуле: Коупилъ еси: робоу: плъскове: а ныне мя:  въ томъ: Яла кънЯгыни: а ныне сЯ дроужина: по мЯ пороучила: а ныне ка: посъли къ томоу: моужеви: грамотоу: ели оу него роба: а се ти хочоу: коне коупивъ: и кънЯжъ моужъ всадивъ: та на съводы: а ты атче еси не възалъ коунъ: техъ: а не емли: ничъто же оу него:

«Грамота от Жизномира к Микуле. Ты купил рабыню во Пскове, и вот меня за это схватила (подразумевается: уличая в краже) княгиня. А потом за меня поручилась дружина. Так что пошли-ка к тому мужу грамоту, если рабыня у него. А я вот хочу, коней купив и посадив [на коня] княжеского мужа, [идти] на очные ставки. А ты, если [еще] не взял тех денег, не бери у него ничего».

В переводе событие не прояснено: Микула купил, но обвиняют явно невиновного Жизномира; Жизномир невиновен, но согласен покупать коней и доказывать любым способом; Микула купил, но должен получить деньги у третьего лица; купил Микула, но ни денег, ни рабы у него нет; ничего нет, но или то, или другое он может получить у третьего лица.  Эта алогичность никак не преодолевается и в других версиях толкования (см. их в комментариях Зализняка из его книги).

Очевидно, что алогичность намеренно создана автором, чтобы никого лишнего не посвящать в деликатную историю, в которую он-де попал по недоразумению и хлопочет только о том, чтобы сохранить честное лицо. Однако он так организует текст, что всплывают совсем другие значения. Двоеточиями  он выделяет то слова, то словосочетания как самостоятельные важные концепты (купил ты, а не я; в Пскове, а не у кого-то; вяжут меня, а не тебя;  за то, покупку, а не за другое и т.д.).  Несомненно, он подсказывает те концепты, которые должен подтвердить на сводах и Микула, и некий муж. Наконец, и расположением слов автор указывает центральное своё желание. Оно расположено визуально как раз в центре грамоты, в центре шестой строки, отделённом от предыдущей и последующей строк обымающими кривыми интервалами. Там записано :асетихочоу: По Далю, смл. асеть, пск. осеть – верх, защитная «шапка» как навершие центральной опоры снопа, стога и пр. (этимология очевидна: оседь, осевшая и спёкшаяся от дождя и солнца макушка смётанного сена). «Асети хочу» – хочу прикрытия версии, алиби. Из этого следует, что у всех фигурантов дела с самого начала был ясный отступной сговор, который сейчас нужно только подтвердить.

Текстовые подсказки подтверждаются и смыслом. Нужно обратить внимание, что Жизномир, находясь в отдалении от перемещений рабы, полностью, хоть и гадательно, в курсе происходящего – не того, что именно происходило (это можно было узнать из писем), а того вероятного, что могло произойти по плану. Из этого следует, что он был, как минимум, одним из инициаторов мошеннического плана, очевидно – выставил чужую рабу для многократной перепродажи с пропорциональным расчётом только после фактического выручения денег. Таким образом, перевод должен отображать видимую и тайную сторону события.

 «Грамота от Жизномира к Микуле. Купил ты (у меня) рабу Плесков (семьи Плеска, Плешка, говори – во Пскове). А ныне меня в том (в продаже чужой рабы)(по)яла (обвинила и применила силу – Яла, ялые, вводники, охрана) княгини. А ныне дружина по мне поручилася (за меня поручилась и мне поручила вернуть рабу). А ныне-ка пошли к тому мужу грамоту, е(сть) ли у него (эта, перепроданная тобою) раба (или он её уже продал). А сей(час) (к) тебе хочу – коней купив и княжьего мужа воссадив – да на своды (прикрытия хочу – на сводах). А ты ведь в иму (в пользование) не взял выплат тех?  И не имли (не изымай) ничего же у него (чтобы не выявлять сговор)».

 

Грамота 422

от мЪ:стЯ:ть: ко га:во:шь: и:

ко: со:ди:ль: По:пы:та:и:та ми: ко:

нЯ: а мЪ:ст:Ята: сЯ: ва:ма покла

нЯ: А:же: ва: ць:то: на:до:бь: а соли

та: ко монь: а грамотуо: водаита

а уо павла: скота попроси:та а мь:стЯ

«От Местяты к Гавше и Сдиле. Поищите для меня коня. А Местята вам (двоим) кланяется. Если вам что нужно, то шлите ко мне, а [посланному] дайте грамоту. А денег попросите у Павла. А Местя[та]...?»

Поскольку грамота написана изящно, складно (с правкой для размера кланя в покланя), с рифмами и  игрой слов, постольку ясно, что она преследовала не только практическую цель заказа коня, но и эстетически-игровую, с вольным коверканием слов. Вполне возможно (но недоказуемо без статистики мошеннического жаргона той эпохи), под видом маскирующей безобидной словесной игры предлагалось незаконное решение просьбы. Ключом являются двоеточия, акцентирующие разночтения слогов и слов, и рамочное разнописание имени автора, намекающее на необходимость, как минимум, второго чтения. На самом деле их потенциально больше, но часть может быть неавторскими фантомами: видимая просьба к знакомым о коне, видимая словесная игра пересмешника (она очевидна, стоит только применить звуковое протяжное воспроизведение речитативом), скрытая просьба об умыкании коня, скрытое требование возврата воровского долга и угроза. Только намечу некоторые варианты ключевыми словами каждой строки. Полностью можно восстановить на строгих грамматических основаниях в распределении форм и смыслов всех вариантов. Для понимания полезно знать бытовавшие (как раз на северах)  значения некоторых необычных сейчас слов. Вачи-рукавицы, вацу-свинья, вача-незрелая белка (а белки были менами), аводь-клятва, крамарить-сбывать деликатный мелочной товар.

«От Местяты к Гавоше и Содиле /к ковучу и седельнику /отмстят кога-вошь и косодила

попытайте мне коня/ попута таими коня / попы, та и та, мне ко ня(тию)

а Местята вам (двоим) поклоня / отблагодарит/ а месть ятася вам а поклоне

аже ва что надобь, а слита ко монь / Аже ваць-то.., а шли комонь  /А жеваць-то.., а соли тако монь

и грамоту ему дайте / и грамотуй: аводь и тайя / окрамоту-сбагрю о воды и то

а у Павла денег попросите / у Павла скота=коня «попросите» /аво(сь) павла-скота попроще

и Местята… / я Мьстя (я расплата)/ тая мстя».

 

Грамота 424

грамота от гюрьгЯ къ отьчеви и к матери: продавъше дворъ идите же сЪмо смольньскоу ли кыевоу ли: дешеве ти хлебе: али не идете а присъте ми грамотичу сторови ли есте

«Грамота от Гюргия к отцу и к матери. Продавши двор, идите сюда — в Смоленск или в Киев: дешев [здесь] хлеб. Если же не пойдете, то пришлите мне грамотку, как вы живы-здоровы».

Алогично сыновнее приглашение либо туда, либо сюда, а не к себе, а потом и формальный вопрос о здоровье. На заботливого и умного сына это не похоже.  Кроме того Зализняк отмечает в этом «очень типичном тексте» признаки новгородского диалекта (хлебЕ) и беспредложный локатив (кыевоу) начальное СТорови как диалектное, а также описку присъте вместо присълите. А между тем оформление грамоты: чёткость письма, изысканность книжного шрифта (верхними чёрточками как бы натянутого на одну линию там, где нет сопротивления берёсты), наличие церковнославянизмов, логичность акцентуации предложений двоеточиями, – всё это говорит о высокой образованности сына, очевидно – усилиями родителей, направивших его на обучение в столицу, и, выходит, об их тесной связи и искренней заботе. Так что алогизм намеренно создан, а непроизвольные ошибки и диалектизмы в сочетании с явной книжностью полностью исключены. Собственно, это сочетание и является ключом. Гюргий для посторонних просто косит под простачка, а сам заботится о том, чтобы встретить родителей, которые будут идти с большой суммой вырученных денег, что очень опасно. Вот почему он имитирует неопределённость маршрута и отложенность начала перехода. Детали будут ясны из перевода.

«Грамота от Гюрьгя к отцу и к матери. Продавши двор (усадьбу и хозяйство), идите же так (с емо-имым по зему – торжественным ходом, людными путями, но как на Страшный суд) – через Смоленск на Киев (в направлении Смоленска, а затем Киева, а я вам навстречу). Дешеветь(дешевите?)хлебы (пропитание: маскируясь, питайтесь хлебом). Если не идете (тотчас), то прыстьте (пошлите побыстрее) мне грамотицу (грамо-течу, шифрованную грамоть о теке, начале исхода), с  торовы ли вы есть (можете ли двигаться с выручкой, т.е. продали ли двор)».

 

Грамота Ст. Р. 10

сь грамота от Яриль ко Онание въ волости твоеи толико вода пити в городищаньх а рушань скорбу про городищЯне аже хоцьши ополош дворян а(о)быша нь пакостил

«Перевод (при прочтении 1 или 3 для спорного места): `Это грамота от Ярилы к Онании. В Городище, твоем владении, только воду пить (т. е. есть уже нечего). А рушане (жители Русы) скорбят о городищанах. Пожалуйста, припугни дворян, чтобы не пакостили'. При прочтении 2 последняя фраза изменяется так: `Пожалуйста, припугни дворянина, чтобы не пакостил'».

При любом прочтении (из-за авторской правки, указанной в скобках) сообщение не имеет логики: люди голодают, отчего «пакостят» (вполне подходящий эвфемизм для «едят друг друга»), а тут Ярила просто сочувствует или советует слегка пугнуть. Подтверждением крайности беды и подлинности сочувствия (а поэтому – ключом) является неупотребление еров, да и употребление их не по орфографии. Какая орфография при такой беде и срочной нужности помощи.  Даже писать, что помощь ещё только будет, – это издевательство. Поэтому пишут в момент отправления помощи, сопроводительное письмо. Вот почему экономят не только на орфографии, но и на грамматике. Неизбежны описки, но вычитка замечает двусмысленность, отчего и следует тончайшая правка. Один этот факт уже говорит об отсутствии всякого случайного автоматизма письма.  Всё остальное моделируется по экстремальности события.

«Сий (сый, суй – на бегу – к истинному) грамота от Ярильи ко Онании. В волости (власти) твоей  только вода пить в городищаньих (воложах, источниках). А рушань(ю) скорбу (отрушенную-отрезанную рушанами скорбную помощь) – промеж городищан. Если ходчий (ходьши), ополчи дворян (собери ополчение), а чтобы не пакостили / а обыша (обыватели)  не пакостили».

 

Приведённых примеров, хотя бы в качестве условных моделей понимания, вполне достаточно, чтобы заметить совсем иную реальность письма. Ею является не язык, диалект, а риторико-поэтическое применение материалов разных языков в жёстко-заданных реальных (образовательно-технических) обстоятельствах. Как-то зная по опыту уровень знаний и понимания своих корреспондентов, автор использовал внятные для них материалы (кору, начертания, прохожих) для вызова цепи поступков и новой речи ради сооружения желательного умозрительного события. Не зная опыта, знания и понимания тех людей, мы не можем воссоздать в своём умозрении то же событие, наблюдая только рефлексы на берёсте, некоторые проявления поступков и действий в виде начертанных знаков.  Более того, мы совершаем подмену, отождествляя эти индивидуальные знаковые рефлексы с самим надындивидуальным языком, известным нам заранее, до, вне этого текста. Тем самым мы приписываем старому тексту статус старого языка, считая, что как писали буквы, так и говорили звуки (зачем же тогда орфография?).

Кроме того, до любого конкретного текста мы знаем только свой текущий языковой опыт в живом ощущении и историческом отражении – знаем в виде словаря. И невольно совершаем ещё одну подмену: старому, с виду искажённому, тексту приписываем своё текущее, словарное ощущение знаков, т.е. современные значения. И – по удвоению подмен – приписываем древним искажённым знакам не индивидуально-контекстное жанрово-стилевое значение, а современное словарное, считая такой симбиоз старого текстового знака (обобщённого, конечно, в грамматических очерках) и вменённого ему словарного смысла, подлинным представителем старого языка. Так, мы будем считать, что сЪмо – это слово церковнославянского языка со значением «сюда», хотя это изобретение Гюргия на основе условного неразличения знаков С и З и метафорического слияния церковнославянского слова с русским земя-земля-зёма (земляк) с окказиональным значением «сюдным земным путём». А «хлебе» будем считать типично новгородским элементом, хотя это намеренно почтительное, ажиотажное называние хлеба мнимым простачком, показывающим случайным читателям степень своей бедности. Как именно говорил Гюргий, каков был его живой язык, впрямую по тексту понять нельзя. Можно только реконструировать, дешифровав метафору. Однако в нашем словарном переводе Гюргий (как и все исторические персонажи в литературе) предстаёт эдаким пафосным болваном на котурнах, вроде Джигурды, который разговаривать может только сценическими воплями с выдиранием волос. А между тем, это скорее всего просто Юрька, который записывает своё имя по существующей традиции орфографии и авторитетной церковно-греческой нормы. Впрочем, учитывая статистику (по Зализняку, «полное отсутствие написаний Юрья, Юрью и т. п. в эту эпоху»), можно вывести более древнюю, догреческую мотивацию: не из γεωργός земледелец, (γέα, γαῖα + ἔργον), что поддерживает  найденное написание, а γер-γий, херки(й), т. е. возбуждённый, кручёный, вёрткий (модель: славки-й Славка, милки-й Милка, жорки-й Жорка), что позже, в эпоху устного бытования русского произношения, логично переосмыслилось в Юрьку (удвоение, видоизменение и отпадение начального звука, через γjurki). Но самое главное, сам этот юркий Гюргий мастерски сочетает стилевые черты церковнославянского, новгородского и стандартного древнерусского письма. Всё это обычные риторические приёмы как устной, так и письменной речи, систематически, хоть и с разной глубиной, описанные во всех риториках вплоть до Б.М. Гаспарова: «Два или несколько сродственных фрагментов сливаются в представлении говорящего субъекта, образуя новую конфигурацию языкового материала, которая сама по себе не была задана в его языковом опыте» («Лингвистика языкового существования»).

Ср. с Зализняком: «Не было никакого понятия, что надо писать изысканно, престижно и по-церковнославянски. Писали более или менее так, как говорили, т.е. практически записывали так, как бы они это сказали устно. И это совершенно бесценный документ, ни в каком литературном произведении мы ничего похожего не находим, потому что литературное произведение – это всегда акт некоторого причесывания, специального приведения в определённое стилистическое состояние того, что записано. А тут записка вроде того, что я вам говорил, записка жене “пришли рубашку, рубашку забыл”. Было довольно очевидно, что человек не заботился о том, какие морфологические и синтаксические формулы он там употребляет, он просто как говорил, так и написал» («Новгородская Русь по берестяным грамотам»). Как же так: только что доказать, что все были почти стопроцентно грамотны, и тут же наивно предполагать, что «писали как говорили»? Разумеется, большая часть грамот была проще пареной репы по теме: какой смысл мудрить о рубашке и портках. Однако то, что почти просто по теме, совсем не просто по форме выражения, что видно из грамоты о корове или из письма Гостяты.

На основе такого рода данных утверждать, что древненовгородский диалект был, можно, только если считать знаки на берёсте прямыми рефлексами произношения, т.е. отождествлять текст и язык. На самом деле знаки – рефлексы орфографии и жанрово-стилевой задачи. Сквозь это плотное сито рефлексы произношения могут быть допущены непроизвольно только крайне безграмотными людьми, которые едва могут писать – как раз о рубашках или портках. Но такие тексты сразу видно по несуразицам вроде «Ребашку жопыл присоли грябошку». Однако вне восстановленного контекста всегда можно принять так же хитро построенный (тут для примера) текст за никчёмное письмецо и говорить, например, о шепелявости автора. Правду не установить без системного анализа материала, текста, сообщения. В любом случае правильно говорить только, что был особый стиль древненовгородского письма, употреблявшегося параллельно и совместно со стилями древнерусского и старославянского писем. Выделять особый диалект – нужны серьёзные основания, подтверждающие, что за фигурами речи стоят действительно речевые факты. В том, что мне попалось для обозрения, не было ни одного, специфического новгородского проявления, зато были специфически русские (то же цоканье, асеть, земь). То, что диалектным древненовгородским считает Зализняк и его коллеги, не может быть интерпретировано именно так.

Это касается и случая, который считается прямо-таки эталонным примером диалекта – те самые «двери келе».

Грамота 247 (титлы над цифрами и сокращениями мною не помечены).

…(поклЪпаеть) сего :м:ми рЪзанами

 а замъке кЪле а двьри кЪлЪ а господарь въ не тЯжЪ не дЪе

 а продаи клеветьника того а оу сего смьръда въз(Яти) е-поу

… смьрьди побити клеветьника…

«…обвиняет этого [человека] в ущербе на 40 резан. А замок цел и двери целы, и хозяин по этому поводу иска не предъявляет. Так что накажи штрафом того обвинителя. А с этого смерда епископ должен получить [такую-то сумму]' Далее могли стоять слова со значением типа `если же захотят? или `могут ведь?, после чего читается: `... смерды избить обвинителя ...?»

Поскольку грамота является средним фрагментом, то она ещё менее дешифруема, чем грамота о корове. С точки зрения научной строгости она вообще не может быть рассмотрена как достоверный источник языка. Тем более что и прорись не показывает тех деталей текста, о которых говорит Зализняк в книге как о восстановленных. Видимые буквы, однако, представляют собой картинки, иллюстрирующие событие (так, яти в словах резана, келе нарисованы как охраняющий крест, е в слове клеветник выглядит как рот со змеиным языком, а в слове замке – как человечек с ключом, в том же слове м – как вальяжный охранник, а е в предлоге не тяже изображает рот с оторванным языком и проколотой губой).

Тем не менее, одно, именно среднее предложение тут всё-таки можно считать целым настолько, чтобы пытаться понять его смысл. Приведённый перевод опять поражает бессмыслицей: если хозяин не выставляет иск, то кражи не было; почему же кто-то кому-то должен компенсировать ущерб? Реально извлекаемый смысл таков, что целые дверь и замок подтверждают только то, что не было грабежа, взлома, но никак не исключают тайной кражи. В то же время, если господарь не заявляет о краже, то он может о ней и не знать, если он не хозяин денег, а управляющий домом, который может контролировать только наружность хранилищ. Вот почему довод с целыми дверями и замком не является доказательством с точки зрения ложно обвинённого, который защищается перед господарем. Может, он воспользовался отмычкой или дубликатом ключа. Единственное, к чему он может тут апеллировать – это не целость дверей и замка, а нетронутость печатей на дверях и замке. Так что если кража и была, то она никак не обошлась без господаря, управляющего и хранителя печати.

Известны деревянные пломбы на новгородчине в виде чурочек, кольев. Однако тут явно не коле-коло. Нет смысла на замок вешать ещё замок. Двери и замок можно только по отдельности запечатать какой-то ляпухой, воском, наклейкой, любым клейким веществом, клеем. Какой-то клей-клий и был келом, более плотным келем-гелем, куль-пломба из которого метонимически называлась так же. Значит, слово уже употреблялось как термин, и о произношении судить нельзя. Ср. келарь-келе-ларь, запечатыватель ларей, лат. sigillum, печать. М. Фасмер: «Праслав. *kъlějь или *kъlьjь, судя по словен. kǝlje, клей». Само слово келе, учитывая уцелеть-околеть, может быть генетически родственно целому (не по производству из фасмеровской праславянской словоформы, а из диффузного по произношению и вариативного по значению корня-слова кел-кол); это генетическое родство, абстрактное тождество корней, и позволяет слову «целы» метонимически соответствовать контексту. Однако в рассматриваемой ситуации значения чётко распределены по формам: целый – органически соединённый в плотное тело, клей – вещество, соединяющее в эту цельность.  Очевидно, что клея употреблена в прямом смысле, а цела – в переносном, что говорит о вторичном употреблении.

Любопытно, что форма слова полностью сохранена в белорусском языке (не он ли, если бить тем же килом, был древненовгородским?). Разумеется, форма сохранилась с полным забвением смысла как незначимая часть слова и с переосмыслением в другом буквенном оформлении: кiлiм (по странным ятям это как раз кЪлЪм), ковёр, кiлi-им, клеящая има-яма, и кiлiштык, рюмка, куль-шток (типичные поверхностно-точные мотивации белорусского языка). Судя по этим словам, тождественным по направлению переосмысления русским, речь в грамоте идёт о пломбе именно в виде наклеенной полоски, что применяется до сих пор. На этой основе и по наблюдениям правок прориси восстанавливается суть ситуации, насколько она тут зафиксирована. Охранник (и/или господарь), будучи в сговоре с каким-то смердом-работником, выкравшим деньги, подставил кого-то невиновного. Автор очень смышлён, и предполагает точный способ кражи в своих весёлых картинках, подкреплённых весёлыми рифмами (из-за очевидности ситуации). Факт полностью подтверждается именно в таком духе, но с другими, более громоздкими деталями, грамотой № 907, написанной тем же дознавателем (детали см. у Зализняка в книге). Перевод сколько-нибудь восстанавливаемой части должен быть таков:

«…Облыгает сего 40-ми резанами.А (у) замке – клее (наклейка, гель, пломба), а (у) двери – клеи, а управляющий ни в (двух) тяжах ни в дее (ни в  тяжбах, ни в тягах-бегах, ни в деле = ни тужит ни деет, ни ухом ни рылом). А выдай клеветника того, а у сего смерда  а-возмь (авось) епископу…»

Ошибка интерпретации навеяна прежде всего невниманием к грамматике – нераспознанием совершенно стандартных падежных форм, которые, конечно, в древнерусском языке избыточно омонимичны. А также нераспознанием ёрнической синтагмы (накопление самоочевидных изобличающих доводов: а тут то и сё, а там не то и не сё – замок-двери, тяжбы-деи). Эти ошибки можно было избежать только гиперкоррекцией от смысла технологических деталей события, а не их сути. Однако по превалированию учёных установок гиперкоррекция проводилась с привлечением сути нескольких грамот (я сначала нашёл решение, потом стал изучать комментарии Зализняка, случайно наткнувшись на дополняющую грамоту) и с ожиданием произносительной нестандартности – т.е. от ожидания компаративно-новаторского открытия. Ложная интерпретация словоформ повлекла за собой цепь неверных грамматических интерпретаций: им. падеж у/взамке, якобы диалектный, хотя это стандартный местный (тут же нотабене, что рядом нет почему-то господаре в той же позиции, но ложно толкуется это различением по мягкости звука перед окончанием), а также им. мн. жен. двери келе, хотя это опять местный у двери и им. мн. жен. клеи. В первом случае дана форма этого слова по другому типу склонения: им. ед. ср. клее. Если не применять новгородскую орфографическую уловку автора е/ъ (мы ведь читатели и не знаем заранее, что там), из ошибки следует, что в живом произношении этих форм нет, ибо нельзя представить себе такой диалект, где бы люди колебались в роде одного слова: есть хорошая клее, а есть плохая клея. Автор либо не помнит орфографических тонкостей (это вряд ли, рядом то же слово с Ъ), либо, ёрничая, играет словами, демонстрируя условность не только словесных упаковок, но и дверных наклеек. А рядом почему-то ещё одна вольность: тяжЪ и дее опять по-разному склонены. Опять неграмотен? Да нет же – см. текст внимательно.

Слова фрагмента, где е оторванным языком превращена в с, выделены пробелами почти как прямая речь: «А господарь – вън стЯжЪ не дЪе», да, да господарь – вин стяжи не дее(т). И откуда вдруг чистейший украинский текст в 11 в. в точке настолько привычного для нас, русских, иронического снижения?! В Новгороде!!! Случайно, что ли? Случайно имитируется украинский с точки зрения русского, т.е. – в русской транскрипции (но древнерусскими «буквами»)?! Решение очевидно. Путаников среди грамотеев того времени было гораздо меньше. А случайности бывают только у современных путаников.

На этом фоне можно подумать и о том, с виду странном беспредложном местном падеже: а замке, а двери. Если предположить, что писал текст белорусскоязычный новгородец, то вполне органичной будет упаковка в одной букве а союза а с предлогом у (как неслогового звука): в этой ситуации он вполне может звучать как протяжное произношение-огубление а или простое зияние. Самой собой, чтобы подтвердить это предположение, требуется систематическое исследование всех грамот.

Что уж теперь говорить о нераспознании очевидного фразеологизма (дея толкуется как укороченный глагол) или начертательной игры (высунутых языков букв), или начертательно-звуковой игры слов (авозмь-авось). Учёная гиперркоррекция по установочной теории и скорачивающему в силу амбиций решению не даёт учёным проверить все возможные грамматически и синтагматически варианты смысла. Даже в Фасмера заглянуть некогда (впрочем, нужно ещё догадаться, где искать).

Я не имею ни малейшего желания перепроверять исследование Зализняка, хотя по опыту знаю, что перепроверять нужно не только его, а всю науку последних 150 лет, со времени засилья позитивизма. Но лично для меня тут перепроверять нечего, потому что это будет только выяснением статистики ложных наблюдений и выводов и чрезвычайно тонких подмен. Как доказательство такая работа избыточна, когда уже показан принцип. Проверять нечего, потому что неверен сам методологический подход: лингвистический и компаративно-моделирующий (смешивающее с-равнение текстов и языков в условных обструктах) вместо пиитического и реконструктивного (восстанавливающего сопоставления предметов и языков). Нужно не проверять, а исправлять, учитывая ещё и прежние наблюдения об академических навыках и установках, ничем, в принципе, не отличающихся от любительских. Однако отличие между учёными и любителями всё же есть, и оно фундаментально. Любой серьёзный учёный, как Зализняк, едва поймёт, в чём суть дела, сам первый и начнёт исправлять. Но трудно найти любителя, который бы понял суть дела. Для этого необходимо сначала знать какое-то дело, а потом уж достаточно вообще понимать суть. Но тут вторая беда, фундаментально сливающая их в один социальный класс, гламурно парящий над землёй. Первые привыкли почивать на лаврах и не читают никого, кроме достоверно грамотных членов семьи; вторые привыкли защищать свои комплексы и не читают никого, кроме своих мнимых врагов. Так что ни те, ни другие по житейской корысти даже не пытаются понимать суть. Неужто так хорошо кормят?

 

А суть дела из анализа грамот вытекает простая: предположение древненовгородского диалекта – совершенно некорректное допущение (подобное предположению смешанного языка «Влескниги»), хотя оно и вызвало много нововведений, очень даже разумных для своего момента.

Зализняковское наблюдение истории берестяного письма на фоне истории письма религиозно-официальной словесности позволило «уточнить» (для этой короткой эпохи восточнославянских языков) старые компаративные представления об истории стандартного древнерусского языка. Не этот стандарт портился, образуя свалку новых диалектов, а наоборот, существовали какие-то иные диалекты, наряду с древненовгородским ещё и киевский, которые в контакте друг с другом и с наддиалектным стандартом, произвели на свет новые диалекты, становящиеся прямо на наших глазах современными украинским, русским, белорусским языками.

Что касается поправок компаративистики Зализняком, он, разумеется, очень осторожен, и не отменяет полностью прежнюю дивергенцию этих языков из древнерусского праязыка, а также не акцентирует того, что наряду с официальным стандартным языком, древненовгородским (северо-западным) и киевским (юго-центро-восточным) диалектами могли существовать ещё и другие диалекты. Хотя это прямо следует из его допущения, и это подхватывают все оппоненты академиков в своих установочно-корыстных интересах.

Очевидно, что для вызова из небытия других диалектов у самого Зализняка нет достоверных фактов, оснований. Т.е. каких-то иных письменных источников, кроме горней, особо ценимой и технологически очень дорогой древнерусской переписьменности – из древлехранилищ – и обыденной массовой царапы по берёсте – из земли (вообще – по любой подходящей коре, но берёста наиболее практична в обиходе и лучше всего хранится в подходящих условиях). Точнее, есть и другие источники. Сейчас я не о грамотах, прочитанных правильно. Даже если бы прочитать их все, этого мало, чтобы стать основанием для новых выводов. Нужен другой тип письменных документов. Из достоверно древних, подлинных такими являются только новгородские церы – тексты на вощёных дощечках (явные и скрытые).

Понятно, раз найдена одна цера, оправдывающая конструкцию писала, которых найдено сотни, то это означает в совокупности, что цер было достаточно много в обиходе. Так что кроме переписи (чернилами по коже, папирусу или бумаге) и разовой записи одного ситуативно значимого текста на сравнительно нестойких в пользовании, расходных носителях (лубе, берёсте), передающих сообщения через время или пространство, имелась ещё и другая техника письма. Это цера, многоразовая цара и тера, царапание и стирание одного и того же эталонного текста на сравнительно стойком, хранимом носителе для выработки навыка письма, уяснения и закрепления содержания эталона (т.е. для передачи знания от знающих незнающим и внушения сознания от старших младшим).

Стоит только осознать число и суть образчиков письма в этой ситуации – коллективная ценная перепись (писание), личная обиходная грамота (сообщение), личная обиходная перепись (пропись, письмо как учёба или бытовая необходимость), – как сразу станет ясна неполнота этого ряда. Писание списывают с эталона писания, сообщение пишут от себя, от эталона своей души, прописи срисовывают с авторитетного эталона. А что же было общим эталоном души, прописей, писания? Именно в таком эталоне все занятия письменности и могут сойтись в одно целое. Кажется, что этим эталоном была Библия, христианское писание. Однако это верно только для более поздних времён, когда христианство стало единым средостением жизни. А что же было до христианства? Ничего?

Нет смысла опровергать это допущение пустоты, когда культура берестяных грамот и вощёных цер уже в 10-11 вв. найдена как вполне готовая и очень развитая. Совершенно очевидно, что должен был существовать какой-то другой, дохристианский эталон душевности, письменности и духовных ценностей – какая-то другая коллективная ценная грамотность, т.е. книжность, чтение.

Этой книжностью, а в реализации чтениями, и была «Велескнига», тиражировавшаяся в виде деревянных связок, считных досок – считов. Ранее уже было отмечено, каким образом одна, пусть и большая книга представляла все роды книжности – как шарманка-скороминка, включающася не от вращения ручки, а от внимательного использования её как чудесного глазка в другую реальность. Т.е.  всего лишь от пафоса – от способности впадать в книгу.

 Само собой, эта способность готовилась воспитанием и обучением – в процессе освоения физических, хозяйственных, социальных, нравственных навыков и приёмов письма и чтения. Это воспитание и обучение осуществлялось непрерывной устной передачей предания, моральных заповедей, мнемотехнических правил и общих законов. Физические отложения этой передачи как раз и создаются как доски, грамоты, орудия труда, постройки, предметы обихода, одним словом – предметы материальной, т.е. письменной культуры, как-то, в меру своей естественной прочности доходящие до нас.

Поскольку мы ещё не осознали книжного характера этой культуры, мы ещё очень плохо читаем её предметы как знаки того способа письма. Мы вообще не воспринимаем их единства. А между тем оно вполне очевидно.

Очень легко заметить по берестяным грамотам, что они по всем своим жанровым признакам производны от книжности «Влескниги». Грамоты писались на древесных носителях. Способом записи была царапа. Технику начертаний знаков строго следует называть чертами – монтированием каждого знака из отдельных силовых отрезков, реагирующих на структуру материала. Порядок письма был рядным, с лево-верхней ориентацией автора и подчёркнутой визуализацией верхней линии знаков (специальными отчерками, имитирующими струги «Влескниги») и красного ряда (левого столбика). Репертуар знаков восходит к чертам «Влескниги» со сменой технологии начертания (не снизу вверх, а сверху вниз) из-за технологической утраты стругов. Кроме этого добавились некоторые позднейшие начертания из новой книжности и функциональные переосмысления (вплоть до инициального и идеографического кодирования). Сохраняется и общий принцип полутайнописи, шифрованного сообщения, раскрываемого визуальным мнемотехническим ключом. Поэтому так же допускается неорфографичность записи (элементами самого материала или рисунками) и многозначность чтений. Принципы собственно орфографии частично сохраняются в основном мнемотехническом орфографическом правиле – звуковом (хоровом) чтении по ликвидации съедей. Во «Влескниге» только съеди-яти, любые помеченные гласные, вставлялись по-разному, в зависимости от позиции, а ер – по размерности. В грамотах эта же сила у собственно ятя видоизменённо сохраняется (он употребляется вариативно в зависимости от смысла, как стилевое средство). Видоизменилась и произвольная вставка еров в места стяжения слышимых согласных. Кроме того, что различаются два ера, твердый и мягкий (тверд-дай и мяг-кий), допускается их замена с графемами, соответственно, с о и е (что можно трактовать как подготовку различения слабых и сильных позиций гласных). Зализняк это варьирование называет «бытовой графической системой», или «бытовым письмом», по сравнению с официальным, наддиалектным. Второе, конечно, точнее, поскольку имеется в виду всё-таки орфографическая система, а не свод графем. Так или иначе, налицо усложнение осознаваемых орфографических действий и повышающаяся стандартизация орфографии под влиянием официала.

Я не знаю, обнаруживается ли строгое правило этого варьирования упомянутых букв. Однако писателям достаточно было и того, чтобы ставить буквы по тому, как им это нравится, – по своему нраву. Эта полупроизвольная нравная орфография как нельзя лучше подходила и содержанию нравных писем. Тематически они ограничивались зоной нравственности, нормальной повседневной жизни людей с покупками коров, лошадей, учением, работой, страстями, драками, кражами и убийствами. Но именно через это зрительное окошко и такой стенографический аппарат реальность и реальная речь не только вошла, хоть и очень непрямолинейно, в историю, к нам, но и осознавалась самими начертальщиками. Очевидно, что в своём реальном произношении они осознавали и намеренно отмечали то, что им больше всего нравилось, что было наиболее нормальным и частотным. Это как раз упомянутое цоканье или полублатное называние Пскова Плесковым. Несомненно, большая часть авторов, учитывая уровень грамотности, легко могла бы писать слова по официальной норме. Но это был чаще всего жест, маркирующий их принадлежность к местному роду. Казалось бы, что за нелепость. Обычно провинциалы стараются скрыть свои нестоличные приметы. Это можно объяснить только тем, что новгородцы на бытовом уровне помнили свою принадлежность не просто к местному, но к более древнему роду, чем южный и столичный. Только это предположение объясняет очень высокий уровень культуры, поголовную грамотность, независимый статус Новгородского самоуправления в ту эпоху. И как следствие – это же объясняет, почему там найдено гораздо большее число артефактов с более древними признаками. Таким образом, новгородцы были естественными хранителями древнего стиля письма, и ситуация языковых ценностей была совсем другой, чем предполагалось раньше. Официальные ценности и подлинные – не совпадали. Важнее было не сиюминутно-условно доминирующее, а господствующее от веку.

 


Книга по этой теме, добавленная для продажи:  "Зашифрованная история. Направления научного подхода к реконструкции истории и языков с помощью «Влескниги». 2013, 220 с."