Число как мировидческая модель языка и истории-1

(Система русских слов счёта в сравнении с другими в исторической и этимологической последовательности)

11 июня 2020 г. 8:02

1.    Предкомпаративный отбор счётных слов

Так называемые когнитивные исследования, анализ языковой способности-компетенции и порождаемой ею картины мира, т.е. анализ языкового мировидения, ещё далеко не стали методологически грамотными и до сих пор не дают математически надёжных результатов, несмотря на массовость таких работ в последние 50 лет и даже моду на них. Проблема не в молодости этого направления лингвистики, его вторичности или частичности подхода. Прямо наоборот. Познание языка как мировидческой системы является сутью полного, полноценного, интегрированного языковедческого подхода, призванного истолковать и увязать формально-грамматические и лексико-семантические, риторико-стилистические и генетико-исторические аспекты языка. Именно в таком качестве языковедение и установилось в конце 18 в. как начальная наука в двух версиях научности – философически-рационального сознания учёной личности (с В. фон Гумбольдта) и позитивно-интуитивистского знания самого языка, научёного историей (с А.С. Шишкова).

Из этих оснований в различных сочетаниях и местных проявлениях затем выросли отдельные отрасли лингвистического мышления: осторожная, «академическая», и неосторожная, «любительская», компаративистика, общая и историческая грамматика, этимология, лексическая семантика т.д. Легко заметить суть наследования основ. Вплоть до упомянутой когнитивистики, до сих пор, во всех этих областях, прежде всего в массовых общепринятых подходах, декларировались позитивистские и рационалистические методики, которые в реальности всегда осуществлялись по какому-то произвольному доминированию предустановленных философических концептов и личных интуитивных установок. Это ясно указывает на спутанность, нестрогость нынешнего научного мышления, на его мифологический донаучный характер.

Хотя вся предметная область с таких случайных оснований за последние двести  с лишним лет максимально разработана вширь и вглубь, не хватает прежде всего осмысленного единства интегрированного подхода, который предварительно как разумно установленная форма мышления рационально и глубоко выражался Гумбольдтом, а как чувственно предустановленное содержание языка наивно и чётко предлагался Шишковым. Только в этих пределах и даны критерии целевой полноты языковедения.

При этом сколь шишковские наблюдения (по сути – само сознание языков) кажутся научному чувству несерьезными и произвольными, столь гумбольдтовские построения (его самосознание науки) внушают доверие, даже будучи непонимаемыми и непринимаемыми, чаще негласно, последующей наукой. Учитывая такую слепую избирательность чувствительности и прилипшие репутации, логичнее и безопаснее начать не с того, что вообще не воспринимается, а с восстановления безотчётно потерянной гумбольдтовской полноты науки.

В общем виде, теоретико-методологически, я постарался это сделать в прежние годы, уже к 2012 г. точно показав, тематически и персонально, важнейшие достижения и господствующие предрассудки лингвистики и сформулировав положительную программу как по содержанию, так и по методам: Модель историко-языковых реконструкций. Инакомысленные материалы к теории ср.-истор. языкознания. Кн. 1. Выборочная история лингвистики. 2012, 496 с. – https://inform-ag.ru/publications/209/. Кроме того, проведены и конкретные историко-лингвистические исследования, возвращающие реальность в науку. Предлагаемая сейчас работа является чисто лингвистическим приложением логических научных принципов к конкретным лексико-семантическим фактам. Разумеется, не исчерпывающим, а прямо наоборот по заданию – лёгким и коротким, по возможности, и популярным приложением. К сожалению, очень коротко не получилось. Чтобы очевидно было и массовому читателю, я не стал, как хотелось, ограничиваться только схемой реконструкции, но наполнил её наглядным примерным материалом. Чтобы и профессиональный читатель не думал, будто что-то придумано лично мною, пришлось хотя бы изредка поминать признанных авторитетов, почти игнорируя сомнительных, и вновь объяснять тривиальные факты, почему-то странно игнорируемые профессионалами.

 

Прежде всего, напомню, Гумбольдт ввёл само понятие языкового мировидения (sprachliche Weltansicht). «Различия между языками суть нечто большее, чем просто знаковые различия, …слова и формы слов образуют и определяют понятия и …различные языки по своей сути, по своему влиянию на познание и на чувства являются в действительности различными мировидениями» («Характер языка и характер народа» // Язык и философия культуры. М., 1985, с. 370 – https://www.litmir.me/br/?b=165828&p=111). Для обозначения своеобразного конструктивного строя мировидения каждого языка, исторически возникающего как выражение духа народа, Гумбольдт использовал термин «внутренняя форма языка». При этом мыслил не столько целостную мировидческую картину, сколько способ её творения и обозначения через цельное спонтанное состояние-самосознание языка, интуитивно перенимаемое каждым индивидом и применяемое и развиваемое им дальше:

«Человек думает, чувствует и живет только в языке, он должен сначала сформироваться посредством языка... Но человек чувствует и знает, что язык для него — только средство, что вне языка есть невидимый мир, в котором человек стремится освоиться только с его помощью. Для самого повседневного чувства и самой глубокой мысли язык оказывается недостаточным, и люди взирают на этот невидимый мир, как на далекую страну, куда ведет их только язык, никогда не доводя до цели… Из сказанного можно вывести два… различия между языками: одно из них связано со степенью осознания упомянутой недостаточности говорящими и стремлением ее преодолеть, второе — с разнообразием точек зрения на способы обозначения» (там же, с. 378). Таким образом, языки различаются тем, как с их посыла «собран дух в себе» (как собрана картина мира) и какова концептуальная «общность явления, которая сообщается слову как знаку» (с. 379). Т.е. каждый язык уникален как алгоритм (миро)сборки и фокусировки-конципирования (миро)зрения.

При том что Гумбольдт успел указать место этой конструкции в основных родах деятельности (связь с мышлением, антропологией, историей) и в собственно филологической науке (фундамент эстетических и культурологических, общетеоретических и сравнительно-исторических исследований), к начальному лингвистическому анализу этой формы он едва приступил в своей итоговой работе, пытаясь всего лишь различить и определить все аспекты «организма языка», чтобы намекнуть на организм-конструкцию как на «некий инстинкт (души, интеллекта – Ю.Р.), предоставляющий ей ключ к образованию слов».

В различных видах наблюдаемое Гумбольдтом единство состояло в алгоритме увязки внешних (звуковых, речевых, стилевых, грамматических) и внутренних (интеллектуальных, мыслительных, духовных, сознательных) форм языка. Но в целостности и единстве это нельзя было сделать сразу из-за необъятного множества неразличённых деталей. Вот почему следующая за Гумбольдтом массовая наука стала произвольно, избирательно перетолковывать не столько философическую гумбольдтовскую конструкцию, сколько эмпирически наблюдаемую данность языка, от логических и социологических форм до стилевых и речевых, от физиологии и психологии до акустики и феноменологии явлений и процессов. А умудрённая Гумбольдтом наука, разрабатывая по логике научного развития важнейшие аспекты, пыталась в первую очередь установить главные элементы мировидческой сети и описать внутреннюю форму языка как алгоритм.

Уже очень скоро этот алгоритм был осмыслен в виде внутренней формы слова (на других уровнях рассмотрения языка у Потебни – этимологическим значением, образом, представлением, апперцепцией). Были естественнонаучно установлены (младограмматики, Бодуэн дэ Куртене, А. Марти, Фортунатов, Крушевский) механизмы сопричастия формальных и значимых элементов, определяющих законы ассоциирования, смежность и сходство. Многообразно рассмотрен механизм мотивации как инструмент производства слов и всей лексико-грамматической системы, что в житейской практике работает как народная этимология, подстройка форм под уровень текущего языкового сознания.

Если из всей постгумбольдтовской науки упомянуть прежде всего языковедов, как-то развивавших «мировидческую» линию (Потебня, А. Марти, Шпет, Сепир, Лосев, Уорф, Чомский, Апресян, Вежбицка, А.Д. Шмелёв), то заметно развитие мировидческого конструктивизма от внутренней формы (сборки в целостность) любого элемента языка до внутренней формы (закона сборки) лексического синтаксиса и наивных перескоков из теории в практику (в активную грамматику, по Щербе) с целью установления мифического генеративного метаязыка (якобы подлинной внутренней формы языка), а то даже каких-то почти дегенеративных примитивов, являющихся кирпичиками, из которых складывается язык. Наконец, всё сведено к наивной интенциональности носителей языков, которая концептуализирует любое слово.

Впрочем, даже это развитие заметно плохо за множественностью превращенных и мелочных специализаций, упростивших мировидческую проблематику до произвольной фактографии забавных фокусов языков, «идей картины мира», «языковых образов мира», «национальных концептов» и т.п. или вообще статистики «корпуса языка». Само по себе это наглядно, интересно, полезно или удобно для обозрения. Но без анализа в каждом факте закономерной языковой конструкции-формы, механизма сборки и конципирования, это всё же лишь «утомительное коллекционирование бесчисленных особенностей»  (Гумбольдт, там же, с. 373), мало что дающее для познания сути конструктивной природы языка. Тем более, что на самом деле этот анализ непрерывно путают со стилевым этнокультурным употреблением концептов, сводя к движению, а то и просто к сумме коннотаций. Примеров приводить можно много, поскольку все мировидческие исследования таковы (по крайней мере – попадающиеся мне). Некого ни выделить, ни обидеть. Тем более, что я читал в основном тех, кто по каким-то внешним причинам кажется мне более достойным. Поэтому воспользуюсь чужим примером, сославшись на рецензию подобного коллективного исследования А.А. Зализняк, И.Б. Левонтиной, А.Д. Шмелева «Ключевые идеи русской языковой картины мира» (М., 2005). Рецензия принадлежит  К. Келли (http://anthropologie.kunstkamera.ru/files/pdf/006/06_10_reviews_k.pdf), которая при всей остроте ума и слова ни разу не догадывается о верном направлении необходимой работы. Если не принимать во внимание глупый политический подтекст, являющийся главным стимулом рецензента, договаривающейся до ярлыка «этнолингвистика тотализующего типа», и признать справедливым протест против манипулятивной деформации русской и, в особенности, английской лексики, то всё точно по деталям  необязательности и ненаучности работы авторов рецензируемой книги. Они только сообщают свои тонкие чувства и конгениальные мнения о языке, почти не анализируя мотивационных особенностей ни русского, ни английского. Методологически это лишь произвольная констатация по разряду стилистики, без всякого намерения какого-то научного познания, часто и ошибочная, когда она сравнивает стили разных языков как один стиль (дескать, в таком-то языке такого нет). Г.О. Винокур такого рода «неполноценную» лингвистику называл «этнографией» (http://philology.ru/linguistics2/vinokur-59h.htm).  

Да, замечательно чувствовать и понимать все коннотации концепта «лень» от Батюшкова до сего дня. Но это знание не языка, а только нынешнего актуального употребления, понимание носителей языка, характера говорящих. Куда важнее для истории и конструкции языка понимать мотивацию слова, связанную с лоном, луной, леном, линькой. В этом контексте лень – физиологически заданная и, вообще, естественно оправданная затруднённая приспособляемость натуры к среде. В английском какое-нибудь нейтральное laziness – это умышленная бездеятельность, сознательная ленивость, намеренная лёжкость. Но там же есть sloth, в котором лень – сложное состояние медлительности, так же связанное с настройками души и физиологии. По мотивациям сразу хорошо видно различие конципирований, уровень бытийности явления и осмысленности проблемы для носителей языка. А кроме того, становится сравнимой конструктивная сложность формы слова в каждом языке (в русском неустановимо архаическое бессуффиксное образование со спутанным предметным значением, с плохо сознаваемыми историческими вариантами корня; в английском laziness – рационально современное суффиксальное образование путём добавления к абстрактному признаку деятеля ещё и онтологизирующего абстрактного свойства).

Это, на примере, и есть вход в лингвистику. Но не тут-то было. Вот как та же Анна А. Зализняк почти заверяет, что лингвистика может проводить свою работу без анализа мотивации: «Неверно было бы думать, что внутренняя форма – понятие, нужное лишь лингвистам: как раз лингвисты могли бы без него и обойтись, так как соответствующие факты легко могут быть интерпретированы в других терминах – этимологии, словообразовательной семантики и лексикологии. Объединение довольно разнородных явлений в рамках единого понятия «внутренней формы» нужно лишь потому, что оно имеет под собой вполне определенную психолингвистическую реальность. Дело в том, что представление о том, что «истинным» значением слова является его «исходное» значение, необычайно глубоко укоренено в сознании говорящих» (https://www.krugosvet.ru/enc/gumanitarnye_nauki/lingvistika/VNUTRENNYAYA_FORMA_SLOVA.html). Вот-вот, фактография сознания говорящих исключительно на уровне сознания говорящих… Хотя, конечно, прошу прощения за переакцентуацию. Давно пора при таком чувстве языка, разработанности деталей предмета и знаний начать их системную увязку. А это невозможно без грамотной внутрилингвистической, а также междисциплинарной сборки, которую нужно делать на одном основании. Основанием является как раз внутренняя форма, мотивация слова.

 

Как было ясно ещё Гумбольдту, внутренняя форма языка – это своеобразная, отличающая язык точка зрения на мир и координационный центр сборки мира, которые наглядно проявляются в любой детали постоянной для языка и постоянно возобновляющейся картины мира. В максимальном целевом преображении, в различённом великолепии эта картина мира обычно предстает в философии, в способе теоретической сборки мира из центра-субъекта мышления. Даже при небольшом внимании очень легко заметить типовое сходство национальных философий, т.е. философских построений на том или ином языке. Их единство находит отражение даже в общепринятых названиях, обозначающих единство национально-языковых подходов в определенную эпоху (античная, средневековая арабская, классическая немецкая, русская религиозная). Извлечь и сформулировать национальное типовое единство сложнее, чем почувствовать (см. мой пример в статье о Дьюи в книге при публикации https://inform-ag.ru/publications/66/). Но даже если извлечь и сравнить теоретические конструкции, это будет больше говорить о целевом «характере народов», нежели о естественном «характере языков», которые в этом контексте тоже ведь нужно будет как-то сравнивать.

Таким образом, на этом уровне по-разному сравниваемой конкретики сразу установить систему разделённых корреляций своеобразий народных духов и своеобразий языков вряд ли удастся. Начинать надо с простого. Правила установления мотивации по фактическому словарю известны с Гумбольдта: «Предметы, производящие сходные впечатления, обозначаются преимущественно словами со сходными звуками; ср. wehen, Wind, Wolke, wirren, Wunsch ('веять', 'ветер', 'облако', 'спутывать', 'желание'), в каждом из которых отзывается неустойчивое, беспокойное, неясно предстающее перед органами чувств движение, выражаемое звуком w, то есть более твердым вариантом звука и, который уже сам по себе гулок и глух» (Избранные труды по языкознанию. М., 1984, с. 52 – https://www.rulit.me/books/94-izbrannye-trudy-po-yazykoznaniyu-read-332814-52.html). На практике сходные впечатления от слов разных языков не мудрствуя и точно сравнивал Шишков. Чтобы строго сравнить мировидческое своеобразие языков, нужно их сравнивать на одном основании, на основе одной предметной картины мира, тождественной во всех языках и способной послужить оперативным универсальным измерительным эталоном. Лишь в этом операционно-прикладном смысле нужен поиск универсалий, примитивов, метаязыка. Однако совсем не разумно пытаться такие эталоны установить внутри какой-то изолированной филологической науки. На самом деле естественная научная специализация давно выделила универсальные разделы знания, которые безотносительно к языку показывают тождественную для всех картину мира. Например, арифметика.

В качестве начального опыта для выявления языковой картины мира легче всего взять простейшую универсальную научную картину мира, каковой является логическое счётно-числовое устройство реальности.

Все предметы мира в этой системе легко сливаются и разъединяются как числа в натуральные совокупности единиц. Это понято ещё с зарождения научного мышления. Пифагор: «Начало всего – единица; единице как причине подлежит как вещество неопределенная двоица; из единицы и неопределенной двоицы исходят числа; из чисел – точки» и т.д. (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1986, с. 313 – в http://www.psylib.ukrweb.net/books/diogenl/txt08.htm). А в новое время дошло и до анализа того, как образуются в мышлении «феномены», «эйдосы», в том числе арифметические (все работы, подводящее к Э. Гуссерлю и вытекающее из него, я бы позиционировал между  И. Гербартом и М.К. Мамардашвили (подсказка к последнему – https://inform-ag.ru/publications/49/). Но на самом деле количество работ просто необъятно и, конечно, избыточно из-за повторности большинства. Не ставя науковедческих целей и не пытаясь объять заведомо неуместное, я упоминаю чаще всего лишь нормативные мнения. В этом смысле нынешний уровень представлений лучше всего увидеть в работе Ю.С. Степанова «Счет, имена чисел, алфавитные знаки чисел в индоевропейских языках // Вопросы языкознания. 1989, № 4-5 – http://vja.ruslang.ru/archive/1989-5.pdf. По мне, это не очень организованный и уклончивый по выражениям навал общепринятых знаний и толкований, где путаются проблемы логики и психологии счёта, счётные порядки различных предметных сфер (время, календарь, часы), способы учета, переакцентуации и записи счёта,  история и этнография считающих народов. В пересказах философий счёта до слов, собственно, не доходит.

Если не вдаваться в полезные детали чистой метафизики и технологии «интенционального акта» (но обязательно помнить их при анализе конкретных числовых событий), общепринятая естественная последовательность наблюдения натуральных единиц по мере накопления в каждом числе количества объединяемых единиц: 1, 2, 3, 4, 5 и т.д. Это и есть счёт натуральных чисел. Эта естественная числовая реальность конструктивно исчерпывающа (хотя количественно бесконечна) и настолько проста, что никакому языку и сознанию нет шансов отклониться от реальности, внести разночтения или поправки. Для наглядности обозначения объективной числовой реальности я использую не слова-имена чисел, а цифры, которые хоть и являются другими, математическими именами, но имеют заведомо межъязыковой, понятийный характер.

Можно, конечно, прицепиться к словам и заметить, что даже в приведенных оборотах слова единица и число явно употребляются каждое в разных значениях. Например, единица как натуральное число вне зависимости от количества его составных и единица как составляющий элемент любого числа. Кроме того, в русском языке число 1 часто называется единица. Но это именно словоупотребление. Здесь оно рабочее, различающее в одной форме разные понятийные смыслы (так скажем, содержательно-логическая омонимия). Но такое же гибкое употребление есть и в каждом языке, с другой стороны – со стороны различения для каждого понятия его форм выражения (формно-логическая синонимия), благодаря чему и появились для одних и тех же чисел самые разные имена.

Язык не был бы языком, если бы не оперировал универсальными многозначными словами, каждое из которых может, по ситуации, и обозначать любое понятие, и выражать неопределённое количество самых разных понятий и представлений. В русском языке есть универсальный жаргон мата, на котором вообще можно сообщать любые представления с помощью одного корня. Впрочем, обычно для рациональной точности мы культурно ограничиваем количество употреблений. Нет ни одного грамотного лингвиста, кто бы не обращал внимания на тонкость и важность многозначности в общей форме и на примерах. Системно, последовательно и многообразно это, в конце концов, показано и доказано школой Ю.Д. Апресяна, как в теоретических положениях, так и в практике семантических, толково-комбинаторных словарей. Употребление, сочетание форм и смыслов идиоматично. Слово, по М.В. Панову, фразеологично, сочетаемость слов задаётся их употреблением и складывается исторически.

Отсюда следуют важные методологические выводы: 1) Каждая коннотация слова указывает на ситуацию, в которой она актуальна по происхождению и вторичному воспроизведению-переосмыслению. 2) Наоборот, общее (и межъязыковое) значение – это результат умного абстрагирования, отлёта от множества конкретных ситуаций употребления и тем самым – выход из языка. И как раз поэтому 3) поиск универсалий в языке бессмыслен и заведомо ошибочен (даже таких как апресяновские  невербализуемые «кварки»). Заметьте, в этих тезисах я лишь суммирую некоторые мысли О.Н. Трубачева: «Для описания значения и восстановления его эволюции… на что мы можем сейчас серьезно опереться с виноградовских времен, – это констатация основного собственного значения слова и контекстно обусловленных употреблений этого значения». «Ходячее утверждение о сумме универсальных сем как значении слова естественного языка… сомнительно» (Приемы семантической реконструкции // Сравнительно-историческое изучение языков разных семей. М., 1988, с. 197-222 – http://www.durov.com/linguistics1/trubachev-88.htm).Универсалии могут быть только в логике.

Именно такова счётная картина мира – порядок соединения и разъединения всех исчислимых предметов мира, распределённый по уровням их соединения в единства числовых единиц с точки зрения конкретного различающего и комбинирующего деятеля. Хотя в арифметике этот деятель кажется вообще отсутствующим, нужно помнить, что без него невозможна никакая арифметика. Прежде всего, не было бы счёта, не будь считающего – того, кто соотносит наблюдаемые совокупности предметов с их сущностным содержанием (количеством объединенных единиц) и именами. Кроме того, счет возникает по абсолютно доминирующей избирательности счетовода, выбирающего из всего потока наличных предметов только уместные для его цели категории предметов. Например, 1, 2, 3 яблока, но не камня, не дома, не кота. Вот почему в определение следует добавить и целевое задание считающего деятеля: счётная картина мира –  распределённый порядок числовых единиц по целевой позиции деятеля. Эта добавка предполагает не только мерную расположенность числового бытия вокруг деятеля, но и его оценочное отношение к каждой исчисленной единице.

Раз так дело обстоит в самой арифметике, то в языке, в именах чисел тем более должно все это проявляться и сохраняться: сам деятель, атрибутивный мерный порядок вокруг и оценочный модус каждого счётного элемента на предмет его уместности в общем ряду.

На первый взгляд, общепринятые имена чисел в русском языке ничего этого не содержат. Один, два, три, четыре… Но первый взгляд, как всегда, – это самое что ни на есть стёртое восприятие, бытовой автоматизм, привычка употреблять повседневные слова как, по Потебне, без-образные, с забытой внутренней формой, т.е. как понятия.

На самом деле эти элементарные числа то и дело употребляются в языке с разными значениями и в разных грамматических качествах. См., например, сводку случаев во вполне академическом Викисловаре, как один выступает в качестве прилагательного, наречия, местоимения и таким образом указывает признаки, состояния и предметы. Т.е. слово очень долго бытовало и вне числовой парадигмы, для самых разных обиходных целей, в том числе применяясь как словообразовательный формант (однозначный, однофазный). Уже в силу этого для счётной системы один воспринимается как ключ тождества с другими предметами, повод переноса числового значения на все одинакие (одинокие и тем одинаковые) предметы. Разброс употреблений для слова два уже меньше. Все последующие имена чисел, хоть и не линейно, имеют гораздо меньшую естественную многозначность и употребляются с резко убывающим разнообразием.

Дело в том, что они чем дальше тем больше изобретались в рамках числовой парадигмы, уже как собственно числа, понятия считающего сознания. Не случайно, что самые поздние числа счетной парадигмы вообще однозначны. Исторически завершающее формирование системы числительных в русском языке находится в поле нашего зрения. Например, двунадесять как фразеологизм действует в русском литературном языке до сих пор. Но это скорее случайный остаток. Гораздо очевиднее тут слова, обозначающие большие количества: миллион, миллиард и т.д.. Они интернациональны, у всех заимствованы, хоть и разными путями заимствования. Например, в русский язык они попали из французского в 18 в. А потом адаптированы к системе, либо по оформлению и сочетаемости, либо по значениям (ср. в разных языках миллиард и биллион). Значит, по степени умозрительности чисел, абстрактности числовых слов и идиоматической связанности их употребления можно судить о времени их закрепления в качестве таковых. Уже на этом основании можно провести некоторое сравнение зрелости счётных систем разных языков.

Феноменальное сходство в отношении счёта единиц, десятков и сотен наблюдается во всех славянских языках. Прежде всего, весь счет основан на одних и тех же словах первого десятка. Разумеется, в каждом языке есть своя произносительная специфика, и она значима. Говоря в общем, местные особенности говорят о путях редукции и переосмысления прежних натуральных слов по эмоционально-междометным стандартам языков. Но сразу никаких выводов о словах первого десятка сделать нельзя. А вот системное видоизменение в других десятках уже можно сравнить.

В русском от 11 до 20 простая редукция, слитое словосочетание с полузабвением формы, но я ясным сохранением счётного значения исходных слов (оди-на-дцать < один-на-дсете). В сербском на этом же порядке чисел редукция, слияние и переосмысление проявляются в другом качестве, не числовом, а житейском, не столько обыденном, сколько обеденном  (једанаест, мотивационно «едан наетый», «один наетый», или «jelo-еда сверх есть»). В болгарском письменная форма чётко повторяет числовую логику (единадесет), а разговорная выглядит фантазийной редукцией русской формы (единайсет), с добавкой каких-то с виду случайных смыслов (один-на-ещё, один-на-сет). В польском почти то же самое по редукции (jedenaście), но переосмысление более счётное (один-на-счёт, один-на-что). Всё это говорит о вольном пользовании числовыми формантами, без концентрации на логике счёта. Вполне возможно, что числа не исконны в этих языках.

Однако нерегулярности в счете десятков есть в русском (сорок и девяносто), а свои аномалии – в южнославянских: серб. и болг. 100 стотина и 1000 хиляда. В западнославянских языках таких системных нерегулярностей нет, зато намного больше произносительного своеобразия. Так что разные нерегулярности в каждой системе дают разный эффект.

Девяносто, непонятно включая в себя -сто как формант, вынуждает отождествить с ним и десять, -дцать, -десят, и даже -сяч- в тысяче. В этом объединении есть числовая логика кратных счётных порядков, а также логика размещения на оси счёта: 10 – до-соть(их), 10-90 – до-ста, с внешним накоплением и выявлением «стотности», от 100 до 1000 – то же, но с дополнительным опредмечиванием абстракции ста (ср. две-сти и шесть-сот), 1000 – дальнее, сверх-сто. Эта мотивация точно проявлялась в старославянском написании с юсами дєсѧть и тысѧштя / тысѫща (тождество формантов сохранилось в польских dziesięć и tysiąc).

Обращаю внимание, что пока это всего лишь констатация самоочевидной системно-числовой мотивации формантов русского счёта. Нужно как раз понять силой науки, почему они таковы и как сложились из нечисловых обстоятельств. Но в общепринятых объяснениях только народные фантазии строго в границах очевидных мотиваций. Л.В. Успенский: «С XIV века… новое слово, вероятно образовавшееся из сочетания «девять до ста» («девять десятков до сотни»); путем диссимиляции согласных второе «д» было заменено на «н» (https://lexicography.online/etymology/д/девяносто). О.Н. Трубачев: «Возм., отражает своеобразный «девятиричный» счет, мыслимый как бы на фоне десятиричного, откуда наиболее вероятное истолкование *neuenelcmta или *neuend-kmta как 'девятиричная сотня', «малая сотня», т. е. «сотня» из десяти девяток, в отличие, напр., от «большой сотни» (Этимологический словарь славянских языков. Вып. 4. М., 1977, с. с. 220 – http://www.proto-slavic.ru/dic-trubachev/pslf-d.htm). «Новая этимология» Ю.С. Степанова предполагает просто семантический «сдвиг» счёта: «При счете на десятки это слово означает «девятый десяток»… между 90 и 99» (Счет, имена чисел, алфавитные знаки чисел в индоевропейских языках // Вопросы языкознания. 1989, № 5, с. 10 – http://vja.ruslang.ru/archive/1989-5.pdf). О.Ф. Жолобов честен не мудрствуя: «Древнерусское числительное девяносто имеет прозрачную внутреннюю форму и может быть понято как "девятичное сто"» (Загадки древнерусского счета: девяносто //«Древняя русь. Вопросы медиевистики», 2004, № 3, с. 13 – http://www.drevnyaya.ru/vyp/stat/s2_16_3.pdf). Сводку ещё более заковыристых наблюдений см. у Г.К. Валеева «Девяносто – это сколько?», где упомянутое число вставляется в самые разные вероятностные системы счёта (двоичную, четверичную, десятичную, квадратичную и т.п.), но по «этимологии его частей» сводится, конечно, по Трубачёву, к праформе с известным значением «девятная сотня» (Вестник Челябинского государственного университета. 2010. № 34, с. 27-34 – https://cyberleninka.ru/article/n/devyanosto-eto-skolko). Если даже «сдвиг» и произошел по психологической путанице в оперировании десятками у носителей языка (а не по очевидным тут уловкам учёной психологии), то «девятый десяток» не есть девят(н)ое сто или девяно(е) сто (может, девичье?).Тем более, что внутреннюю форму вовсе не читают: девя-на-сто.

В отличие от русских чисел стотина и хиляда взаимно никак друг друга не поддерживают. Интересно, что в сербском стотина не используется в образовании сотен, везде стандартное славянское двеста, петсто (правда, есть отзвук в порядковых формах: двестоти, петстоти). А в болгарском, наоборот, 100 – это сто, а часть производных форм – петстотин и т.п. Эта распределённость форм тоже делает систему счета менее сконцентрированной, чем русская. Очевидно, что языки с такими формами подчинены не только счётно-логическим целям, но и, как минимум, сохраняют традицию, прошлое.

Со стороны аномалии воспринимаются и толкуются как местный колорит или заимствования. Так стотину часто увязывают с названием разменных монет, 1/100 основной валюты (бывший стотин в Словении и стотинка в Болгарии, а хиляда, хиљада вполне выглядит заимствованием из греческого 1000 χίλια.

Наличие отдельного несистемного слова и в самом деле говорит о его возникновении вне существующей логично устроенной счетной парадигмы (даже если потом оно преображается в новой системе и преображает её). Но случайность, заимствование или местный колорит – это не объяснение, а имитация, уловка, пока в самом языке не найдены причины закрепления этой кажущейся случайности или заимствования. Например, по распространённой версии, заменившее славянский стандарт русское «сорок когда-то обозначало "мешок"; в мешок укладывали 40 собольих шкурок, которых хватало на полную шубу, и постепенно название конкретизировалось: сороком стали называть мешок именно под 40 собольих шкурок» (Г.А. Крылов, но то же так или иначе и у других, см. https://lexicography.online/etymology/с/сорок). Замечу, что в этой идее, даже если дополнительно мыслят этимологическую аллюзию сорока и сорочки < соро́ка-шубы (либо сорочки < сороки-рубахи) нет никаких лингвистических аргументов, только историческая этнография. Но она абсолютно ошибочна по сути дела и по логике соотношения смыслов. Не может такого быть по технологии шитья шуб, по физической природе габаритов людей и шкурок (одному нужно больше на шубу, другому меньше; так же как и по количеству шкур в зависимости от их размера).

Да и мешок возник не от количества, а из той же шкуры-меха, в которую мешно (по вместимости, плотно и спутанно) набивали такие же шкуры. Лишь когда привыкли делать стандартные мешки и стандартную укладку, могли метонимически абстрагировать имя мешка (т.е. шкурки; интересно какой – сурка или сороки?) как число, а потом метафорически перенести количество мехов (уже слитое с сорок) на тёплое изделие из них (путем трансформации которого наконец получается легкая одёвка сорочка, что и оправдало бы уменьшительный суффикс). Это уже очень поздние и зыбкие пути мысли очень узкой группы промысловиков. Нет никаких причин, чтобы они состоялись (скорее, мешки стали называть от числа, необходимого для шубы), да ещё бы и вытеснили из массового употребления системное четыредесять.

Вопреки этим невозможным допущениям у всех северных народов, где исходно использовали шкуру как одежду, связи наивно прямые. Так, ненец. малица и означает «мех», как и все подобные одеяния. И тот же мех угадывается в непалатализованной форме в саамском мудд (а пожалуй, и в манто). Это очевидные пути происхождения имён для теплой, верхней одежды, которая в натуральной форме цельной шкуры появилась гораздо раньше стандартных мешков-сороков,  значит и слова. Есть и русское название для этой же, хоть сейчас уже видоизменённой конструкции одежды – тулуп, туло-луп (вывернутое туло, шкура; так именно и залупляют, стягивают её с малого зверя, обрабатывают и надевают на себя как малицу; Фасмер «не может не учитывать» укр. ту́луб "туловище", блр. ту́луп, хотя никакой этимологии не даёт – https://classes.ru/all-russian/russian-dictionary-Vasmer-term-13945.htm).

Наконец, чтобы сорочка возникла из соро́ка-шубы, подобной легкой одежды до этого не могло быть вообще (малица, кухлянка надевается на голое тело) и значит жили в состоянии вечной зимы. Это вдвойне невероятно. По конструкции и назначению сорочки этимология её очевидна. Это видоизмененная лёгкая накидка, сарь-рощья, т.е. со-роченная, сорощенная саль-шаль-сари, сорученная шаль – с рукавами. Исходно, это, конечно, нетканая накидка. И это не мех, а, как сказано, саль, саль-лоп (салоп) – шкура с не пушного, с водного зверя, с рыб, пресмыкающихся, птиц (как раз хорошо отдирающаяся от корпуса по подкожному жиру). В дальнейшем это вязки (и вязанья) мелких кусков и полосок, кишечных и прочих внутренних плёнок, по природе материала всегда засаленные, шелковистые на ощупь (т.е. и шёлк от саль-к). Принимая во внимание, насколько древними должны быть такие виды одежды, в перетолковательном распаде (переразложении) слова сорочка и произошли слова ручка (поддержанное уже имеющейся формой рука) и мешок-сорок, и сорока (имя птицы: по сходству с сорочкой, засаленной везде, кроме подмышечных боков; по той же идее сорочки и портки, без нательного белья портящиеся, засирающиеся очень быстро; вот почему их надо прыскать-полоскать, пороть-перешивать, а засранцев – пороть за любую порчу). А уж эти слова, вместе с названием числа сорок, поддерживали и местные названия мешка, шубы, отраженные в древнерусских памятниках.

Кстати, ни у кого я не нашел подлинной этимологии слова сорочка. Например, словарь Шанского, не толкуя смысла, ограничивается словообразованием по аллюзии со старославянским: «Искон. Суф. производное (суф. -ьк-а) от сорока (ср. ст.-сл. срака, срачица «рубаха, одежда»)». Но откуда тогда сорока-срака, т.е. рубаха? Нет ответа. Зато сорока-птица оттуда: «Исходное *sorka > сорока после развития полногласия». Тут вместо этимологии обычная компаративная транслитерация-транспозиция, т.е. возведение к вымышленому праслову с перестановкой звуков (которые часто путают с буквами) и почти всегда с тем же значением. И Фасмер в контексте возводит сорочку к *sorka, так же как в другой статье и сороку-птицу (выходит, этимологическая омонимия?). Но если праслово есть то же самое слово, что и его производные (кроме русского ст.сл. срака и срачица, словен. srájca и srajčica – по Фасмеру, sráčica), как оно объясняет тогда происхождение форм и значений? В лучшем случае только показывает словообразование или видоизменение формы. Да, словообразование – это происхождение слова в рамках одной действующей для сознания морфологической системы. Но никакого предыдущего состояния языка так не захватить: все дериваты семантически очевидны сами собой. А «праязыковое» видоизменение слова – это обобщение нескольких разноместных и разновременных систем. Такого слова (и языка), очевидного фантома над реальными пространствами и временами, и вовсе не может быть. Это что угодно, но не этимология.

Не буду терять силы на её критику. Это давно сделали многие. О.Н. Трубачёв: «Ни суммирование известных значений, ни их праязыковая транспозиция, ни достоверные этимологические соответствия полной гарантии реконструкции реального древнего значения не дают» (там же). При этом и у О.Н. полно самых разных транспозиций. Прямо к праязыковой форме он сводит этимологию девяносто, а сорок воображается заимствованием из тюрк. – либо от числа вроде тур. kirk сорок, либо от köbäk собаки. Почему, с этим еще стоит разобраться.

Таким образом, никакого случайного переноса с числом сорок не могло быть. Это явное отражение какой-то старой, неизвестной нам парадигмы счета, память о которой сохранилась во фразеологизме «сорок сороков». Понятно, что все его современные толкования ошибочны, т.к. утрачено главное – значение слова сорок, как и девяносто, и той системы счёта, где они были очевидны.

 

Пока из этих примеров важно усвоить суть дела. Сходные и типовые явления в разных системах счёта сообщают о более поздних событиях и более рациональном строительстве счёта. А несистемные, уникальные и плохо интерпретируемые, наоборот, указывают на неизвестную, нерационализируемую нами древность.

Компаративный догляд систем счёта по славянским формам десятков показывает, что они не произошли сами собой в каждом языке изолированно в процессе распада некоего праязыка, а являются заимствованием и перестройкой какой-то одной, рационально созданной системы. Учитывая исторически известные отношения живых славянских языков с книжным церковнославянским и то, что в нем всё выстроено логически правильно и без аномалий, этим эталонным шаблоном была именно церковнославянская система чисел. Она же по времени бытования – старославянская, а по месту происхождения – древнеболгарская. При этом, хоть болгарский и сохраняет церковно-книжные варианты внутри современной системы, это не значит, что именно носители солунского диалекта были создателями системы счёта. Очевидно, что она сама была создана искусственно на основе какой-то живой, уже действовавшей системы, с учётом всех особенностей славянских языков и с логичным, по мнению создателей, преодолением нерегулярностей всех живых систем. В  этом смысле использованные тогда живые формы и диалекты древнее церковно-книжных. Грамматисты во всех смыслах действовали сознательно. И это было частью цели по созданию общего книжного языка, своего рода воляпюка славян.

Если с  точки зрения этих наблюдений над славянскими языками оглядеть и системы счёта других языков, то легко увидеть прежде всего сходные со славянской системой явления. Для наглядности ниже предлагается короткая, по одинаковым реперам, сводка числовых систем языков, взятых произвольно, но на основе двух типологических параметров. По той или иной зональной удалённости от славянских. И по принятой компаративной принадлежности к разным группам языков (балтских, германских, финно-угорских,  сино-тибетских, семитских, кавказских, тюркских и «индейских»). Примеры размещены в последовательности нарастания экзотики систем счёта (а не экзотики письма, произношения, лексем). В случае экзотического письма даётся латинская транслитерация либо только приблизительное произношение.

Сделаю небольшое техническое пояснение. Поскольку сведения берутся из самых разных по достоверности источников, я и не стремлюсь к унификации. Даже знаки фонетической или фонематической транскрипции используются не везде. Унификация пока невозможна, да и бессмысленна. По требованиям вменяемой фонологии, от Бодуэна до Блумфилда, акустически-техническая точность не обязательна, т.к. неразличительна в живой практике носителей. Достаточно по словам Щербы, «чтобы в фонетические транскрипции вносилось лишь то, что различает «instinct linguistique» данной языковой группы» «Субъективный и объективный метод в фонетике», https://ruthenia.ru/apr/textes/sherba/sherba14.htm. А как быть с межъязыковым различением? Щерба цитирует П. Пасси, который был одним из инициаторов-разработчиков Международного Фонетического Алфавита. И до сих пор работа в МФА идет в том направлении, чтобы отобразить все звуки языков в отдельных знаках (не дублируя повторяющихся – с точки зрения лингвистов). Но в реальности носитель ни одного языка не различает всё множество аллофонов одного звука, а также чужие фонемы и аллофоны, автоматически фонемизируя их по своей системе произношения. Реальное взаимодействие звуковых систем происходит не по звукоразличению профессионалов, а по различению звуков самими носителями языка. Навязывать профессиональную фонологию простым людям не только нет смысла (плевать они хотели на вашу умность), но только ведёт к искажениям собственно в науке, в представлениях шибко учёных авторитетов. Благодаря интернету при желании легко увидеть, что предлагаемое в учебниках и словарях профессиональное транскрибирование и произношение очень часто не соответствуют тому, что реально произносят на показательных фонограммах носители языка. Например, для русского опыта англ. w, белор. неслоговой у, пол. ł – это всё один и тот же звук, который воспринимается искажением собственных у, в или л. Фонологи, из-за тренированности своего слуха и полиглотской растренированности языкового инстинкта, производят мнимые сущности, пытаясь составить реестр звуков (фонем) «единого международного языка». А это одно из главных постоянных требований Н.Я. Марра (очень советую для начала его «Программу общего курса учения об языке» // Избранные работы. Т. II, Л., 1936, с. 5-11 – http://philology.ru/linguistics1/marr-36.htm). Марр между прочим предложил (в развитие идей Ф. Соссюра) «цифровой» принцип транскрипции, правда исполнил его ошибочно.

Главное сходство счётных систем разных языков, что счёт десятков и сотен основан на установившемся счёте первого десятка. Само собой, слова, обозначающие числа первого десятка, частично десятки, сотни, везде, как минимум, своеобразны либо исключительно иные. Тем не менее единый принцип характеризует все системы как системы десятичного счёта. Даже там, где, как в баскском (или датском, который за кадром, т.к. его система, коррелирующая с английским, уникальна только деталями в счёте десятков), присутствуют элементы какого-то двадцатичного счёта или счета группами, эти моменты проявляются лишь как по-особому мотивированные алгоритмы сложных и составных чисел внутри общей схемы.

Принцип образования числовых слов второго десятка, десятков и сотен точно такой же, как и в славянских языках – суммирование слов в той или иной последовательности (десятки + единицы; единицы + десятки, т.е. число десятков; число десятков + единицы). Однако практически нигде нет ясной согласовательной логики (что не мешает, конечно, аналитическому стёртому употреблению в самом языке). В славянских слагаемые формы числа грамматически согласованы и это проведено вплоть до современного склонения составных числительных (двумястами двенадцатью). Часто извне логика вообще не ясна. Тогда в скобках приводятся пояснения логики словообразования по мотивации самого языка.

Литовский: 2 du / dvi,  10 dešimt, 12 dvylika, 22 dvidešimt du, 40 keturiasdešimt, 100 šimtas.

Английский: 2 two, 10 ten, 12 twelve, 22 twenty-two, 40 forty,100 hundred.

Финский: 2 kaksi, 10 kymmenen, 12 kaksitoista (= два-другого /десятка/), 22 kaksikymmentäkaksi, 40 neljäkymmentä, 100 sata.

Китайский (без указания тонов): 2 èr [ар], 10 shí [шы], 12 shíèr [шы ар], 22 èrshíèr [ар шы ар], 40 sìshí [сы шы], 100 yībǎi [и бай].

Арабский: 2 итнин, 10 ашэра, 12 итнашр (к-дву-десть),  22 итнин уа эшрин (два на /паре/ десятков), 40 арбаин (четыре-десятков), 100 мейа.

Баскский: 2 bi, 10 hamar, 12 hamabi, 22 hogeitabi, 40 berrogei (=два-по-20; berrogeitahamar 50 = 2-по-20-и-10, hirurogei 60 = 3-по-20 и т.д.), 100 ehun.

Венгерский: 2 kettő, 10 tíz, 12 tizenkettő, 22 huszokettő, 40 negyven (для 20-40 свои слова, остальные десятки по модели 40: …+ven / van), 100 száz .

Казахский: 2 екі, 10 он, 12 он екі, 20 жиырма екі, 40 қырық (для 20-40 свои слова, остальные – сочетания с варьирующимся 10 он), 100 жүз.

Навахо (самоназвание – дине`) (произношение на слух из словаря Glosbe – https://ru.glosbe.com/ru/nv): 2 naaki [нааки], 10 neeznáá [нее-знаа], 12 naakitsʼáadah [наакиц-аада], 20 naadiin [наадиин], 22 naadįįnaaki [наадийнааки], 40 dízdiin [диздиин], 100 neeznádiin [нее-знаадиин] (10 обозначается одним словом, а постфикс десяти в десятках – другим).

 

Несмотря на то, что литовский язык являет систему счёта практически тождественную со славянской по логике образования слов и очень созвучную лексически, в нём имеется одно существенное системное отклонение в образовании слов второго десятка. Вместо системного -dešimt, с отзвуком даже в 100 šimtas,  используется -lika, (на примере 12 dvylika); по мотивации языка это что-то вроде (два)от-остатка, но не согласованное. Это вполне созвучно и сомысленно с англ.  -lve в 12 twelve (который обычно считают преображением старого two left over ten – два над остатком…). В английском это тоже единственная, вместе с 11, несистемность (не считая произносительных, согласовательных и лексических). Впрочем, меньшая чем в литовском, т.к. все большие числа второго десятка образованы системно, с ten.

В финском тоже есть несистемные 11-19, а всё остальное очень логично и последовательно. И даже присутствует почти славянское 100 – sata, хотя в остальных случаях преобладают оригинальные формы.

Более последователен счёт в арабском, варьируясь лишь по собственной редукции собственных форм, возможно, имеющей согласовательные мотивационные нюансы. Исключительно последовательно выстроен счёт в китайском, без малейших отклонений, но и без всякого сходства в лексическом плане с другими языками. И внутренне нет никакой мотивации и никакого формального согласования. Это очень рациональная, сознательно выстроенная система периода зрелого научного сознания. Не случайно, что счёт второго десятка тождествен со счётом остальных десятков.

Баскский оригинален и по формам, и по мотивациям образования чисел, но полностью сходен с прежними системами по схемам образования чисел десятков.

Венгерский и казахский показывают приблизительно одинаковый уровень системности, проявляя нерегулярность в образовании и форм, и числовых значений десятков. Интересно, что при броской самобытности несистемных лексем, некоторые даже из приведённых выглядят весьма сходными со славянскими и английскими. Ср. 2 kettő [кет-ту] и two, 100 száz и сто (как тса-с), 40 қырық и сорок (что и спровоцировало Трубачёва), 10 он и 1 one и 10 ten.

Счёт навахо-дине выглядит так, как будто соединены две системы. Всё логично построено на счёте первого десятка, но без опоры на 10. Вместо него в счёте десятков используется постфикс diin, подозрительно похожий на ten. С учетом этого предположения и второй десяток образован с формантом -tsʼáadah (-цаада), странно напоминающим -дцать. Собственное 10 лишь единожды проявляется в 100 как корневой формант. Это делает значение 100 похожим на умножение абстракций: десять-десятков. Что является признаком вполне современного математического образования. Хоть -дцать кажется невозможным (и ещё более – буквальное звучание в 10 древнерусской фразы в аористе «не зна»), в остальном так и должно быть, учитывая, что дине доделывали свой счёт уже в атмосфере современного английского сознания и языка.

Что здесь кажется, а что указывает реальные отношения языков, сразу не поймёшь. Нужно системно охватить весь материал и сделать элементарный отбор для сравнительного исследования.

Легче всего заметить смысловые соотношения. Кажется, арифметически нет ничего лучше, чем китайская упорядоченность числительных. Но каждое из них, по сути, не столько слово, сколько условное название цифры, указывающее на числа комбинаторными перестановками друг с другом. Словесные формы как лексемы не мотивированы. Вот хорошее практическое наблюдение. Д. Орнацкий: «Китайский язык – это система односложных слов, представленных определенными отдельными иероглифами… Имея практически неограниченное количество иероглифов, существует ограниченное количество слогов, а это означает, что и меньше разнообразия в звучании слов» (Особенности китайского языка – https://chinagroups.ru/osobennosti-kitajskogo-yazyka/). Грубо говоря, слов меньше чем графем и понятий. Это скорее цифровая, чем языковая система. Даже внешне слова чисел похожи на обычные математические Икс, Игрек, Зет. Не случайно на практике сочетание числительного с какими-то предметами или действиями требует специальных счётных слов, классификаторов.  Но тогда такая система для натуральных чисел и для быта все-таки хуже, чем арифметическая, т.к. её имена чисел не определённы, а наоборот, максимально омонимичны. В экспериментальном «стихе» лингвиста Юаньчжэня слово, обозначающее 10 shi, непрерывно и без всяких других вспомогательных средств, кроме, кажется, интонации, используется в 92 разных значениях – https://zen.yandex.ru/media/lingvoed/shi-shi-shi-shi-shi-shi-o-chem-eto-strannoe-kitaiskoe-stihotvorenie-5ae06e77bce67e5462ec0d84?utm_source=serp. Нужно очень задуматься, что это значит.

В отличие от этого ребуса в языковом системном плане все парадигмы счета только отклоняются от правильной логики счета, которая максимально представлена в славянских языках (а ее логика максимально мотивирована в русском). Славянская более рациональна и доделана, внутренне согласована. Это не случайно, значит на нее потрачено больше сил научной мысли и времени. Если даже какие-то системы возникли раньше, они длительное время пребывали в зачаточном состоянии, в консервации, пока не пришёл момент их достраивания по образцу славянских. Что связь влияния именно такова, ясно из того, что в других языках немотивированно повторяются те логические приемы счёта и образования числовых слов, которые в славянских языках точно и разнообразно мотивированы и согласованы внутри систем в большей или меньшей степени. К тому же, опыт научных открытий показывает, что почти без исключений новшества появляются где-то в одном месте, в одной культуре, а потом только распространяются по миру с заимствованием необходимого языкового и терминологического аппарата.

Если в других языках было заимствование счётной системы, то вполне естественно, что вместе с системой заимствовались недостающие слова для тех зон счёта, которые ещё не были отработаны. Известно, что первобытное мышление легко обходится счетом до трёх (1, 2, 3, много). Чтобы сдвинуть наивное мышление с этой привычки и дойти в счёте хотя бы до 10, нужна научная революция, внедрение системы образования, т.е. внешнее воздействие на плохо говорящих и плохо различающих людей. Это легко бы объяснило, почему так похожи и так своеобразны многие простые числа у самых разных народов. Разве не варьирование одного слова славянские 10: десять, болг. и  серб. десет, словац. desať, словен. и  чеш. deset польск. dziesięć? Разве не являются вариантами одного европейские: англ. ten, нем. zehn, нидерл. tien, швед. tio, норв. и дат. ti? А другие выглядят странным компромиссом славянских и европейских форм: фр. dix, порт. dez, исп diez, венг. tíz, итал dieci, румын. zece. И этот ряд легко продолжить и неевропейскими языками, например, ивритом: 10 эсер, асара. Если всё это не заимстования, то что? Тем более что при грамотном сравнении произносительных и различительных усилий, которые можно наблюдать в этих параллелях, видно, куда, в какую сторону по физиологии речевых действий могли происходить изменения при заимствовании (англ. ten не может получиться из дат. ti, только наоборот).

И в других случаях внешнее сходство форм при тождестве предметных значений (числовых денотатов) может навести внимание на какое-то дополнительное пересечение языков. Кроме упомянутых выше пересечений лексем, нужно обратить внимание на следующие.

3 в англ и баскском: three и hiru. 10 в финском и баскском: kymmenen и hamar. 100 в венгерском и казахском: száz и жүз. В сложных числах формант 10 в венгерском 12 tizenkettő подобен литовскому из другого порядка 22 dvidešimt du. Нестандартные для финского ряда 8 kahdeksan и 9 yhdeksän напоминает образования с латинским или греческим 10 дека- (мотивируются как неполные десятки: «два (исключенные) из десяти» «один (исключенный) из десяти»; фантазии Викисловаря насчёт происхождения из иранского deh просто нелогичны). Так же и tuhatta напоминает русскую тысячу. В арабском, учитывая даже его собственную редуцирующую пластичность произношения в такой же приблизительный записи, легко увидеть параллели с английским (уа’хид и one), со славянским (ситта и шеста), с латинским (100 мейа и mille-тысяча), с греческим (талята и τρίτος третий, τρίτα третья роль) с русским (ашэра и жарг. десяра).

Если каждое сходство принять за факт, то нужно признать и какое-то образовательное влияние от одного языка к другому, всё равно пока в каком направлении. По известным историческим фактам можно легко согласиться, что венгерский и литовский, венгерский и казахский, арабский с греческим и латинским когда-то, в разные эпохи могли быть в тесном контакте, что латинский мог доформатировать слова финского первого десятка. И что русский мог по-соседски отразиться в венгерском, финском, литовском.

Но уже труднее представить какой-то контакт баскского с английским и с финским, арабского с русским. При этом возникают вопросы, в какие именно эпохи могли происходить такие события. Невероятно, чтобы такой древний язык как баскский мог контактировать с английским на стадии образования числа 3, или арабский с английским – при числе 1, а баскский с финским – при 10. При всей лингвистической возможности этих сходств они, конечно, отметаются как неоправданные по историческим знаниям.

Тем не менее, при желании, по крайней мере по ряду слов, можно выстроить почти непрерывные типологические цепи перехода звуков от славянских к каким-то экзотическим. Сто – sata – šimtas – száz – жүз – ehun – hundred… – bǎi – мейа. Обращаю внимание, что связь возникает через посредство английских форм. Если на место многоточия вставить еще такое же, как слева, количество экзотических слов, то плавность видоизменения была бы наглядной. Например, арм. 100 арюр, йоруба 100 ọgọ́rùn-ún, тайский 100 (нынг) рᴐ:й. Можно ли опереться на такого типа сходства?

Да, на этом пути легко прийти к наблюдению звуковых соответствий. И на то есть как целая неподъёмная наука (системно обобщенная в компаративных таблицах регулярных звуковых корреспонденций), так и необъятное любительское словотворчество. Именно через закономерные соответствия профессиональными учёными устанавливается родство языков, восстанавливается общий для них праязык и затем делаются выводы о контактах, движении, развитии языков и народов (в том числе перенимаемые историческими науками). По тому, насколько грамотно обнаружены соответствия, и происходит размежевание науки и любительства как в обнаружении родственных форм, так и в этимологии.

Уже приведенные примеры академических этимологий показывают, что не все в этой науке гладко. Соответствия обнаруживают произвольно, по предпочтённым общим соображениям истории языков (вроде kirk-сорок), вместо этимологии предлагают праязыковую транслитерацию, выведенную по замеченным сходствам древних текстов и живых языков  (*sorka > срака-срачица, сорока-сорочка), а чаще всего делают чисто предметно-семантическую этимологию, произвольную и алогичную, т.к. основывают ее на некритическом соотнесении с древними текстами, а не с житейскими реалиями (сорок < мешок, шуба и т.п.).

Предположим, что это всего лишь неадекватное применение идеального метода, отрабатываемого уже 200 лет. Если его не представлять в деталях и в лицах, в чем же его идеальный принцип? В выборе морфем для сравнения по определенным формальным и семантическим условиям. В.К. Журавлев: «Без внимания к формальной стороне, без постулата непреложности фонетических законов не было и нет научного этимологизирования… Морфемы считаются родственными, если и только если между ними наблюдается регулярное материальное соответствие в виде т. н. фонетических законов, при определенной семантической схожести» (Принцип иерархичности языковых изменений в этимологии // Этимология. 1984. М., 1986, с. 60-66 – http://philology.ru/linguistics1/zhuravlev-86.htm).

Отлично. В нашем случае числа не просто семантически сходны, а совершенно объективны. В этом смысле числовые слова разных языков заведомо логически тождественны, хотя семантически, конечно, могут варьироваться. Как минимум, одно объективное основание для сравнения несомненно. Мы можем и должны сравнивать счетные слова разных языков.

Но что делать, если некоторые слова никак не сравнимы, а порой в них нет не только морфем, но даже и самих слов? Если нет устойчивой звуковой формы, то какие могут быть фонетические законы? Нужно ли напоминать, что в обиходе есть «неязыковые» символические формализации (та же арифметика) и нечленораздельные языки (эмотивный, междометный), с помощью которых вполне можно общаться. Очевидно, их не подвести к звуковым передвижкам. А также есть языки жестов, мимики, тактильно-пальцевый язык слепоглухих. И тут тоже не выполнить формального условия отбора.

Что-то подобное очевидно в китайском. Мало того, что все слова односложны, но и по количествам сочетаний звуков в слоге-слове ограничены. Очень не богатая фонетика. Но она всё же есть. А с морфонологизацией проблемы. Чтобы повысить смыслоразличение морфем, в языке используется тон. И всё? Кроме тона, очевидно из 92 shi подряд, действует и фразовое сочетание тоновых единиц. Однако и этого мало. Восстановить лексико-семантический ряд позволяет только соотнесение с визуально-изобразительным рядом письменных знаков (или жестов, как это принято для чисел первого десятка, сопровождаемых определённой пальцевой комбинацией). Если вспомнить Бодуэна де Куртене, кинемы есть, а акусм не видно. «С точки зрения произношения, мы разлагаем фонемы на составляющие их произносительные элементы или кинемы; с точки зрения восприятия мы разлагаем их на слуховые элементы или акусмы» (Фонетические законы // Избранные труды по общему языкознанию. М., 1963, т. 2, с. 189-208. Суть в том, что акусмы в китайском для воспринимающего сознания возникают не автоматически, а только с помощью графем (как минимум – их припоминаемых в речи образов). «Различие между произносительно-слуховым и писанно-зрительным сказывается только при обнаруживании и воспринимании» (Об отношении русского письма к русскому языку // там же, с. 215).  Таким образом, китайские слова – это не слова, а понятия-операторы, звуковые без-образные изображения слов, которые указывают нужные, упакованные в иероглифах смыслы различными звуковыми ярлыками, бирками – изолированным слогом, тоном, последовательностью слогов и тонов. Из того, что мне попадалось, наиболее последовательно операторный принцип в грамматике и семантике представлен Тань  Аошуаном, несмотря на то что он исходит из традиционного грамматического чтения иероглифов (Проблемы  скрытой  грамматики:  синтаксис,  семантика  и  прагматика  языка изолирующего  строя  (на примере китайского  языка. М.,  2002 – https://avidreaders.ru/read-book/problemy-skrytoy-grammatiki-sintaksis-semantika-i.html).  

Для сравнения. В каждом языковом письме есть свои операторы. Но обычно для флективных языков это графемы фонем или звуков, позиций или пауз (ъ), интонаций (?) и т.п. Объем указываемого ими смысла незначителен, поэтому чреват меньшими погрешностями при обычном смешении написания и произношения. Ошибки снимает и то, что чаще всего тон используется как смыслоразличитель не столько для каждого слова в отдельности, сколько для всей синтагмы. А синтагма не имеет одного прямого денотативного значения, только составное, аналитическое. Это значит, что китайские слова, являющиеся командами программы чтения и конструирования представлений (не лексем!), нельзя сравнивать ни с какими другими, если брать их изолированно, вне реализации речевого акта и вне предметного контекста. Вне они просто не имеют внутренней формы, т.е. не имеют ни лексического значения, ни лексической формы – не являются словами. Именно поэтому все формы постоянно и быстро мутируют исторически и различаются по множеству диалектов. Отсюда сложно и с этимологией слов, зато в изобилии «этимологий» иероглифов. Образцовая работа С.А. Старостина «Реконструкция древнекитайской фонологической системы», по его же уточнению, по сути, про то же – «фонетическое (фонологическое) прочтение знаков древнекитайской письменности» (http://dissers.ru/1/15340-2-1-a-starostin-rekonstrukciya-drevnekitayskoy-fonologicheskoy-sistemi-glavi-ii-vvedenie-nastoyaschee-is.php).

Казалось бы, давно понятна несравнимость и несравненность. А. Мейе: «Китайский или аннамский, почти не имеют  морфологических особенностей. Поэтому языковеду не на что опереться при попытках найти родственные им язы­ки и тем самым восстановление общего языка… наталкивается на почти непреодолимые трудности» (Сравнительный метод  в историческом языкознании. М., 1954, с. 29 – http://www.booksite.ru/fulltext/meie/text.pdf). Однако, вопреки очевидному, напрямую сравнивают китайские «слова» с другими. Тот же Мейе далее: «Обнаружить и установить родственные отношения дальневосточных языков удавалось с большим трудом» (с. 71).

Важно понимать, что это за труд. Это сравнение той или иной своей реализации, своего видения, своего подбора материала. Попросту – сравнение и вывод из произвольно подобранных данных. Впрочем, это касается не только китайского. Тот же Старостин часто признается в этом по разным деталям компаративного метода и даже своей практики, в том числе – китайско-японской (например, в статье «О доказательстве языкового родства» – http://philology.ru/linguistics1/starostin-07.htm, где С.А. в том числе подводит к необязательности фонетических соответствий; достаточно-де выводимости из праязыка; ну, версия как у барона Мюнхгаузена: сначала произвольно выводим праязык, а потом из него закономерно язык-потомок). Ещё лучше очень разностороняя произвольность наблюдается со стороны. См. у Г. Гумбатова «С.А. Старостин и алтайская гипотеза» – https://proza.ru/2012/05/01/573.  

Если вернуться к китайскому, то компаративный произвол прежде всего сконцентрирован в целевом отборе личных чтений всех операторов чтения. Коротко и наглядно это показать нельзя, т.к. нужно демонстрировать иероглиф (а без знания китайского письма и вне контекста письма это просто хаотическое начертание, например: 1), его составные элементы, которые являются по отдельности операторами предметной и служебной семантики (тут нужно знать все логические уровни китайского письменного знания). Потом нужно представить звуковой словослог со всей совокупностью возможных подставных значений, тонов и позиционной интонационно-фразовой открытостью (валентностью). Когда операторы графемы по цели сообщения (т.е. в реальном предметном контексте  разговора) увязываются и отождествляются с ситуативно выбранными смыслами слова-слога, тогда и происходит речевая реализация (хоть в письменной, хоть в устной форме) и образуется ассоциативное представление о «лексеме», «морфе», «суффиксе», «имени», «глаголе» и т.п. Собственно, вся сложность обучения китайскому состоит в том, чтобы преодолеть очевидные иному языковому мышлению разрывы, приобрести нужные образовательные установки и достичь автоматизма переводческого ассоциирования. Для знающих китайский это происходит автоматически, и они всегда мыслят результатами ассоциирования, опуская, что сами делают подстановку привычных языковых формантов вместо их логических переменных. С.Е. Яхонтов: «Корень в принципе может употребляться как корневое слово, напр. кит. ma 'лошадь', lai 'иди сюда', бирм. мйин 'лошадь', пей 'дай'; однако часть именных корней (в некоторых языках значительная), чтобы стать словом, нуждается в специальном аффиксе. Таков китайский суффикс -z (слог с редуцированным гласным) в слове fang-z 'дом'» (Китайско-тибетские языки // Лингвистический энциклопедический словарь. М., 1990, с. 226 – http://philology.ru/linguistics4/yakhontov-90.htm).

Требуется большая работа, чтобы конкретно выявить подмены, господствующие в таких исследованиях. Однако их суть легко пронаблюдать в простых случаях ассоциирования.

В.Н. Тимофеев: в китайском языке «числительные произошли от названия месяцев в лунном календаре»:

«1 - yi (кит.) -jan > ejdnj – один (праслав.) – январь (рус.)

2 - er (кит.) -jarj  - ярый (праслав.) – февраль (рус.)

3 - san (кит.) – soxnj –сохний (праслав.) - март (рус.)

4 ci – sinj – синий (праслав.) - апрель (рус.)

5 - wu – mau > mur  (праслав.) -  май (рус.)

6 - liu –junj – юний (праслав.) - июнь (рус.)

7 – qi – chervj – червий (праслав.)– июль (рус.)

8 – ba – ubor – уборка (праслав.) – август (рус.)

9 – jiu – vinij – виний (праслав.) сентябрь (рус.)

10 – shi – osenj – осеня (праслав.) – октябрь (рус.)» (http://www.tezan.ru/etr_3.htm).  

Как я понял, китайские слова произошли от праславянских названий. Не смущает нисколько ни несвязность выражений, ни легкость ассоциирования, ни отсутствие его мотивации, только несказанность мыслей и алогизм: что же из 12 месяцев пригодилось только 10 имён… Но если по существу ассоциирования, то, к примеру,  к yi (произносимому без тона как И) можно свести практически любое односложное слово.

Итак, китайский язык конструктивно имеет все признаки «кинетически-линейной речи», которую Марр выделял как начальную стадию становления языков. Собственно, это не столько речь, сколько письмо (движениями, жестами, картинками), сопровождаемое немногими  речевыми тыками – подсказывающими указаниями, акцентами, тонами (конечно, исторически накапливающимися и развивающимися). Его фонетическая материя неразвита, не может многообразно варьироваться, и создавать какие-то уникальные рисунки звуковых форм. Но это и ни к чему речи как вспомогательному средству письма: письменная концентрация сама по себе гораздо выше, чем речевая. Поэтому комбинаторика переменных числовых речевых тыков выстроена в четкую последовательную систему.  Но когда, как и почему – понять это из самой системы представленческих переменных невозможно. Любая формализация в мышлении вторична, возникая на почве разработанного и продуманого аппарата, потом даже полностью его замещая, как, например, в алгебре. Так же нельзя и сравнивать переменные и указывающие на них словотыки с другими системами по стандартным компаративным требованиям.

Впрочем, это и не нужно, потому что и со «стандартными» языками такое сравнение не даёт ничего похожего на реальность. Пресловутые фонетические закономерности искусственно подобраны и приписаны языкам как единственная достоверность. Ни одну из них нет смысла рассматривать, пока не понят принцип, по которому они возникают. Самое главное – отбор материала для сравнения.

Максимально безустановочный, вполне эмпирический отбор соответствий был только в начале, у Р. Раска, когда условности еще осознавались условностями, не были  узаконены, и ещё нужно было их обосновывать. «Я отбираю слова не столько по легкости, с какой можно увидеть их сходство, сколько по значению, чтобы показать, что первейшие и необходимейшие слова, обозначающие элементарные предметы мысли, являются идентичными» (Исследования в области древнесеверного языка, или Происхождение исландского языка – https://gigabaza.ru/doc/156922-p11.html). Раск ясно понимал произвольность звукового сходства, но оправдывал его единством простейших значений, которые должны указывать одни и те же денотаты. Сам по себе денотат и в самом деле может быть точкой отчета, основанием сравнения. Но между денотатом, значением и словом огромная разница. Прежде чем что-то сравнивать, нужно это что-то установить. Т.е. выделить в языке все значения, связанные с денотатом, а потом найти  тождественные по мотивировкам значения в разных языках и уж потом сравнивать так мотивированные слова. Если действовать напрямую, минуя мотивировку, то вместо сознательного установления подходящих слов, получишь бессознательную установку, произвольное житейское назначение того или иного слова и его значения выразителем денотата. С Мейе все установки уже были отложены и узаконены как предустановления (несомненные безусловные положения реальности, а не учёного отбора). В то же самое время другие возможные (не эмпирические, а умозрительно-типологические) предустановления Марра (накопленные предыдущей наукой, ещё не утратившей критичность) категорически отметены и запрещены.

Однако провозглашенное Раском сравнение простейших слов по обозначениям денотатов – это сравнение не слов, а понятий, к которым произвольно подбирается укладывающийся в «закономерность» лексический фонд. Это хорошо видно по списку М. Сводеша. Не стоит касаться самого списка имён денотатов как системы ошибочно выбранных универсалий; как уже говорилось, любая система языковых универсалий ошибочна (лучше всего и первое, и второе показывает критика Сводеша А. Вежбицкой и её собственные мучения со списками универсалий-примитивов). При этом заведомо ошибочном подходе сравнения понятий можно успешно оперировать любыми универсалиями и любыми списками, что и стали делать все. Наиболее яро – Дж. Гринберг в своей технологии «массового сходства», а Старостин в «корневой глоттохронологии».

Но какой смысл сравнивать понятия (или денотаты) рус. 1 один и серб. 1 jедан и кит. 1 ? Заведомо известно, что понятие числа 1 не только тождественно, но одно и то же у всех народов, поскольку уж они все живут в денотативно одной реальности. Зато могут отличаться системы чисел и счёта. И уж точно – системы слов, в каждом языке по-разному передающие одну и ту же систему чисел. Вот это и есть подлинные предметы для сравнения, что я показываю и делаю с самого начала.

Важно то, что реально-то сравнивают не денотаты и не понятия-сигнификаты, а мнимо отождествленные с ними слова (через их значения). Это элементарная логическая подмена. Но с неё логические ошибки только начинаются. В каждом языке всегда есть большое количество слов для выражения одного понятия. Для денотата «глаза» в русском: очи, глаза, зенки, гляделки, фары, моргала, бельма, шары, буркалы, вежды, зырки, лупы. Не сомневаюсь, что я много чего упустил. А самое главное есть огромное количество фигур и перифрастических именований, которые вообще не поддаются учёту, но исправно работают в каждом языке и в межъязыковых контактах. Уже поэтому легко варьировать и подбирать любые удобные соответствия. Почему нужно сравнивать, например, око и eye, а не око и sight или orb (glyph, ocular, optic, glim,organ of sight или т.п.), или глаз и eye и т.д.? Очевидно, только потому, что удобнее по цели, для наблюдения повтора (а затем «закона») в переводческих корреспонденциях. Чтобы не делать этой последней ошибки, нужно сравнивать целиком парадигмы слов – по их формальному и смысловому сродству («пучки» слов и «облака» представлений), соотнося их мотивации и обнаруживая единство мотивирующей ситуации. Это делается не в целях поиска лучшей этимологии слова. Рассмотрение истории слов и их сравнение необходимо лишь для выявления на стыке разных и разноязыких мотиваций и этимологий состояния дел реальности в прошлом.

Например, нормативному русскому глаз соответствуют по денотату нормативные нем. Auge и англ. eye. Очевидно, что слова не сравнимы. Возможно даже, что глаз – заимствование из нем. Glas стекло, стакан, очки (которое и в английском отражено в тех же значениях). А эти слова с глазом сравнимы отлично, но не глубоко в прошлое; ничего кроме очевидного переноса значений не увидишь. Подобно тому и Аука (леший эха) с Auge и Эй или Сый с eye. Звуковые и зрительные аллюзии, конечно, бывают, но в данном случае для межъязыкового переноса исключены. На практике для сравнения произвольно берут «устаревшее» око, которое может быть и старославянским заимствованием. Путём нехитрой подгонки звуковых позиций получают тождественный исток о.-инд. *oqw-.

Но стоит лишь поискать мотивации в каждом языке, то увидишь странность. По отсутствию исконной разветвлённой корневой парадигмы в немецком и английском для Auge и eye видно, что внутренняя форма неразвита, и слова явно заимствованы, а потом фонетически перестроены под систему. Учитывая древнее и современное исландское auga, д-в-н. ouga, др.-англ. ēaġe (и eagle орёл), не обошлось без поддержки от латинской парадигмы с auguro «наблюдать приметы, предсказывать» (откуда и авгур-птицегадатель). Но если все три сравниваемых слова заимствованы откуда-то, то это и объясняет их сходство, и показывает бессмысленность такого, компаративного сведения неисконных форм. Нем. Glas, наоборот, мотивировано очень хорошо и сопричастно со значениями скольжения, гладкости, блеска, ясности, зримости, высказанности, что и русское слово (ср. гладь, глажь, глас). В английском повторяются все немецкие мотивировки и мелькают в парадигме значений формы, прямо созвучные с русскими:  glide скользить, вспышка, glim глаз, свет, glance быстрый взгляд, gloom мрак, glint сверкать. Все значения в каждом языке восходят к родовому значению освещённости, зримости, наблюдательной ясности. И формы переосмыслены не так уж сильно. Это означает, что корень в каждом языке исконный, хотя и претерпел за свою историю множество трансформаций. Максимальная субстантивация произошла в русском (зримость сконцентрирована в органе зрения). Английский отстал не сильно, акцентируя моментальное зрительное действие органа. Немецкое слово указывает на глаз только фигурально (ср. Gucker разг. глаз, зенки, зевака, бинокль) или технологично (по сопричастности через очки). Уже это сопоставление мотиваций очень много сообщает о возможных взаимодействиях языков. И самое главное, дает почву для поисков более глубокой древности. Если у всех языков исконный самостоятельный корнеслов так близок, то почему и когда эта близость создавалась, начиная с наличия в языке общих слов, уже почти везде утративших мотивацию (око-oculus-auga)? Вопрос компаративно стандартный, однако анализ формальных соответствий тут только уводит от сути.

Конечно,  изолированные слова сравнить легче, чем сложные семантические или словесные системы, – удобнее, легко вычленить, формализовать и оперировать цифровыми абстракциями. Когда их накапливается много, то формализованный аппарат уже не поддается внешнему непрофессиональному охвату и осмыслению. Отчего и у самих профессионалов повышается ощущение своей значимости.

В истоке этой технологии её условность ещё чувствовалась. Раск даже как бы оправдывался. А вот уже Ф.Ф.  Фортунатов железно постулирует, хотя, как ни странно, объективистски проговаривается об альтернативах других отборов: «Фонетический закон не может иметь действительных исключений, и кажущиеся исключения представляют собой или действие другого фонетического закона, или нефонетическое изменение слов, или заимствование из другого языка» (Сравнительная фонетика индоевропейских языков // Избранные труды. М., 1956, т. I, с. 203 – http://padaread.com/?book=31728&pg=204).

В реальности всё в языке происходит именно вследствие нефонетических изменений (в том числе – заимствований), по реальным поводам житейских событий и умственным соображениям простых носителей языка. И тому подтверждением разносторонняя критика фонетических законов от Шухардта до Панова и огромный пласт семантических исследований от Потебни («Развитие языка совершается при посредстве затемнения представления и возникновения новых слов с ясными представлениями») до Трубачёва («Основной путь изменения словарного состава – это переосмысление»).

Любое изменение в языке случается под влиянием изменения смысла и реализуется порой в звуковых изменениях. Но едва звуковой строй приобретает признаки системы, то звуковые новации тут же начинают автоматически подгоняться под уже существующий звуковой порядок системы, при сопротивлении невольно её подгоняя к себе (вследствие чего происходит нейтрализация и усреднение). Чем больше новаций и чем сложнее система, тем сложнее ей унифицироваться и стать закономерной на всех уровнях. Только часть из всех новоизобретний под влиянием значимостной (по Соссюру) системы  языка, вторично, случайно уклыдывается в рамки действия некоторой регулярности. Они накапливаются и откладываются, делая язык все более инерционным и устойчивым звуковым образованием. В каждом языке возникают свои нормативные регулярности, которые лингвисты соотносят и осознают в виде законов корреспонденций. Н.В. Крушевский: «То, что считается здесь областью звуковых законов, по нашему, есть область истории звуков; те однообразия, которые здесь считаются звуковыми законами, по-нашему, будут простыми однообразиями сосуществования, будут ничем теперь не обусловленными однообразиями в отложении продолжительных звуковых процессов» (Избранные работы по языкознанию. М., 1998, с. 57). Так через законы, действующие в отложениях форм языка, наблюдаемым по вторичным отложениям сохранившихся и подобранных памятников, лингвисты ухватывают хоть и продолжительную, но последнюю стадию развития языка, только его современное состояние, которое они пытаются обобщить в генерализованный общий язык, полиглоткий койне, ошибочно называемый праязыком. На самом деле это, по Марру, творимый ими будущий единый язык. Так что такого рода правильные соответствия не особо нужны для познания прежних состояний. В них прежнее не замечается, отбрасывается, как это честно признавал Шляйхер, заведомо исключая праисторию языков из поля зрения.

Само собой, почву для таких фонетических отложений дают и подлинные закономерности – произносительно-воспринимательные, частью врождённые, частью приобретённые. В этой связи очень разумно различать, как В.К. Журавлёв, «законы функционирования звуковой материи языка» и «законы развития звуковой материи языка» («Фонетические законы» – http://philology.ru/linguistics1/zhuravlev-90.htm). В дополнение картины фонетики ещё кое-что из Крушевского: «Законы изменения звуков могут быть признаны только вторичными законами, только отдаленными последствиями законов изменений артикуляций, которые и будут первичными законами» (с. 52). Как ясно было ему, полнота картины невозможна в рамках фонетики. Сложение и речевое видозменение слов происходит по органическим причинам (если угодно – законам) устройства человеческого речевого аппарата и природно-социальных обстоятельств речения слов (отсюда редукция, метатезы, зияния, придыхание, назализация, картавость). А по природно-социальным обстоятельствам восприятия и толкования слов происходит их коллективная коррекция (ослышки и поправки, акценты и прави`ла, шаблоны-установки и концепты) и народно-этимологическая гиперкоррекция (переосмысление, переоформление, перефразирование). Любая народная этимология считается верной, если она успешно отражает текущее мировидение пользователей (какими бы учёными они ни были). И понятно, что никакой единственной и вечной этимологии быть не может. Переосмысление каждого слова в системе постоянно. Наконец, на определенной стадии всё это образовательно отбирается, сортируется, нормируется, узаконивается, кодифицируется и распространяется в массы. Язык приближается к своему «завершенному» (Гумбольдт), неизменямому состоянию.

Таким образом, не нужно путать реальные фонетические условия всегдашнего осуществления слов и те отвлеченния от реального развития слов и смыслов, которые формально правильно по отобранным письменным отложениям, но без всякой связи с реальным развитием формулируются в закономерностях исторических фонетических передвижек из выдуманного праязыка в различные его современные состояния. Хоть ошибки произношения и слышания и непрерывны, они не влияют, вопреки младограмматическим глупостям (ретранслирующимся и Мейе, и Старостиным), на развитие фонетического строя, потому что тут же и постоянно корректируются, гиперкорректируются, а результат коррекций уконяется, внушается, навязывается законодательно (обычным правом, традицией, образованием, письменностью). Без поддержки смыслом и вздох не закрепится в звуковой системе. Даже если учителя и логопеды страдают «фефектами фикции», реальных учителей и нормировщиков вокруг всё равно многократно больше, и нормы устанавливаются с железной обязательностью.

Все развитие происходит только вследствие переосмысления, вызванного появлением новой предметной реальности, и полусознательного переоформления прежних норм, что всегда случается только на стыке речевых и письменных взаимовлияний. Если окружающий предметный мир не меняется, то языку нет никаких причин меняться тысячи и тысячи лет. Это хорошо показывает история изолированного развития различных аборигенских языков (австралийских, африканских,  индейских), десятки тысяч лет существующих в своем древнем состоянии.

Итак, что надо вместо соответствий и фонетических законов, отражающих лишь подобранные, подогнанные отложения? Только старая как мир технология «слов и вещей». Разумеется, не  в виде простой констатации забавных фактов, соотносящих историю слов и реальных событий, как это практикуется, начиная с Г. Шухардта и вплоть до нынешних когнитивистов, набрасывающих портрет современного наивного сознания. Верные подступы появились с Гумбольдта. Но только начал когнитивно обозревать символы, мифы и звуки Потебня, слишком мало успел Крушевский, слишком вульгарно-социологически делал Марр. Требуется по-настоящему логичный анализ семантики в контексте реальных событий и реальных языков, как это идеально сформулировано еще В.В. Виноградовым в его принципах исторической лексикологии: «Изучение исторических изменений слова относится к области применения проекционного метода. Слово выносится за пределы индивидуальных и коллективных языковых сознаний, языковых систем. Оно рассматривается как исторически данный объективный факт. Оно проектируется во-вне, как своеобразная реальная сущность, условно изолируется от конкретных языковых сознаний и языковых систем, как некая независимая в своем бытии «вещь»... Полная изоляция слова от контекста его применения, от его разнообразных связей, от смежных, пусть и небольших участков семантической системы, невозможна» (Слово и значение как предмет историко-лексикологического исследования // Вопросы языкознания, 1995, № 1, с. 9-10 – https://docplayer.ru/45879523-V-v-vinogradov-slovo-i-znachenie-kak-istoriko-leksikologicheskogo-issledovaniya.html). Правда сам Виноградов в своём лексиологическом проекционном анализе действовал всегда очень осторожно и никогда не выходил за границы положительного историографического знания хоть о событиях, хоть о языках. Гораздо раскованнее в этом отношении был Трубачёв, занимаясь «семантической реконструкцией» на основе «внутренней реконструкции» и довольно смелых историографических сближений. Однако документированных фактов никогда не будет достаточно: большая часть истории языка прошла вне современности, вне историографического отражения, вне достоверного письменного запечатления без всяких надёжных отложений в памяти и в археологических слоях. К тому же Трубачев всегда придерживался заученных предрассудков компаративистики, «формально-этимологических приемов или принципов, за которыми должны стоять вся сравнительная грамматика» (которые порождают в том числе и историографические предрассудки). Нужно не смело сближать-натягивать сомнительные историографические факты. Нужно смело мыслить реальные исчезнувшие факты, воображая их по возможной реальной технологии (реконструируя руками) и еще смелее пренебрегать предустановленными лингвистическими установками, которые всегда заводят в тупик. Полагаться можно только на язык, поскольку он гораздо древнее и организованнее каждого из нас с любой нашей умной глупостью. Любой язык целиком состоит из отложений своей собственной истории.

Проще всего это проиллюстрировать примером, который легко подтвердить фактами. Среди слов, обозначающих 10, лит. dešimt выглядит как начертательный компромисс между лат. 10 decem и рус. десять. Что-то подобное есть и в других языках, но тут максимальная наглядность. Компаративно литовский 10 происходит от  и.-е. *deḱm̥t со знач. «две пятерки», а параллельно зрело-де праслав. *desętь.

Предположим, так и было, что по-разному мутировали формы в сатемных и кентумных языках? Но почему? По каким произносительным, толковательным причинам или реальным запросам жизни? Это в принципе не рассматривается. Т.к. вывод делается только по следствиям – на основе избирательно предпочтённых памятников письменности и некоего установленного состояния  в живых языках. Это утверждение по кажимости и по условиям подгонки под заданный результат, а не по логике.

Между тем достаточно лишь вслушаться в слова.

Decem в средневековом, сатемном произношении (децем) при лёгкой редукции ц-ш равно литовскому слову (если его читать без t). И то же впечатление равенства уже с русским можно получить, если читать в литовском слове im как носовой звук (а подобное есть в польском). Эта эквилибристика произношения и написания идеальна, чтобы быть случайностью. В практике обучения письму и орфографии распространены случаи, когда дети и невнятно проговаривают сложные места, и намеренно пишут их без полной определённости букв. По этой форме хорошо видно, что носители языка интуитивно-намеренно, т.е. полусознательным целевым образом, подстраивали свое произношение и язык под авторитетные нормы.

Стоит вспомнить реальную историю. Достоверно известно, что Литва была под русским влиянием с 12 по 17 вв. Влияние – это ещё мягко сказано. Существовало даже государство Великое княжество Литовское (иначе Русь Литовская), где официальным был не литовский, а русинский язык (западнорусский / старобелорусский / староукраинский) (между прочим, старые белорусы сами себя называли литвинами). И литовские князья с самого начала обосновывали право на русские земли своим древнеримским происхождением, от Палемона (см. Г.М. Левицкого – https://history.wikireading.ru/301427). Неужто лятуины и латины – одного корня? Во всяком случае, ранее земли и народы нынешней Литвы точно находились в сфере тесных контактов с Римской империей (через «янтарный путь»). Таким образом, тысячу лет хотелось быть похожими на латинян и латинскую речь и письмо, а потом – на русскую, причём, не столько хотелось, сколько было по факту, с постепенным переходом даже исконных жемайтов и аукштайтов на русинскую мову. Не важно пока, откуда взялась и какой была основа слова dešimt. По слову видно, что оно сначала писалось (и звучало) близко к латинскому, а  потом был добавлен t для сходства с русским словом. А нынешнее произношение установилось уже позже по узаконенной норме чтения. Стоит лишь заглянуть в литовский словарь, то легко увидеть, что он усыпан такими смешанными случаями. Вот несколько примеров, случайно выхваченных мною из словаря (русское, литовское и латинское слово даются последовательно): выдра – ūdra – lutra, горло – gerklė – gurgulio, долгий – ilgas – longus, жало – geluonis – aculeus, ухо – ausis – auris.

Разумеется, подобрать можно всё что угодно. Но этот подбор указывает на более вероятные события, чем компаративный. Не языки сами собой рождались из языка, а люди подстраивались в своём словотворчестве под авторитетные языки и нормы. Звуковые передвижки из праязыка – типологическая фикция и не имеют никакого отношения к реальному развитию. Чтобы его обнаружить, нужно устанавливать предметно-языковой контекст, цепь событий реальной ситуации.

Вот почему нужно отработать подлинные приёмы сравнения реальных языков. Его нельзя начинать с отбора слов для сравнения. Это заранее усечь предмет сравнения. Нужно взять произвольно некую универсальную денотатную систему (тут систему числа) и для начала посмотреть, какая из языковых систем ее лучше всего (мотивированней, логичней, системней) выражает. Гадать о связях слов и языков только на основе формальных признаков, регулярных соответствий нельзя. Нужно рассматривать не абстрактно-фонетические отвлечения от реальности, а реальный процесс происхождения слов, который случается всегда только в связке с происхождением вещей и событий, по логике «слов и вещей». В реальности, в истории это был параллельный процесс предметно-исторического и словесно-языкового развития. Для его отражения требуется особая семантическая реконструкция. Следует восстанавливать денотатные события по указателям слов реальных языков со свободным образованием тех слов и предметностей, которые хоть и не известны по отложениям письма, но причастны, позволяют понять контекст, реальную ситуацию прошлого. Анализируя слова по ушедшим фактам, нужно мыслить как деятель прошлого, в процессе жизнедеятельности практически создающий вещи по своим потребностям и тут же поэтически называющий их подходящими по ситуации словами. Нужно логически повторить ход его поэтической мысли по образованию слов в процессе практического созидания тех или иных предметов. Такая поэтико-логическая практика исследования является единственно возможным способом увидеть прошлое без сохранившихся документов и артефактов, без каких-то специальных отложений в знаках и слоях грунта. По самой природе этой реконструкции ясно, что она основывается лишь на логике (на любой предметной логике, на любой логике, соответствующей предметам) и логике поэтики (правилах и законах строения, создания и бытования произведений слова). Никакое полиглотское многознание, учёные установки и конвенции тут не в помощь. Только способность логического мышления, понимание порядка вещей и владение тысячелетним языковым опытом поэтического делания (и тут нельзя сделать ни шага без понимания Потебни и Бахтина).

Даже беглый анализ числовой лексики показывает, что слова образовывались не только автономно, но и по межъязыковым связям в процессе распространения системы счёта из какого-то одного логического центра изобретения счета и влияния, где бы и когда бы ни был этот центр (что очевидно на примере миллиона и миллиарда). Учитывая, что регулярность счетной системы гораздо выше в славянских языках при большем разнообразии мотиваций, их следует считать лучшими выразителями системы счета и поэтому предпочесть для стартового анализа, нежели какие-то экзотические.

Важно, что в славянских языках, а именно в русском, максимально проявлено существо этого счётного содержания. Следовательно, разумнее начинать анализ происхождения счёта с анализа русской системы счётной лексики. Чем глубже будет этот анализ, тем вернее он коснется межъязыковых событий образования счёта и, при обширном рассмотрении деталей, обязательно перерастёт в наблюдение истории мирового происхождения и распространения чисел и счёта.


Книга по этой теме, добавленная для продажи:  "Модель историко-языковых реконструкций. Инакомысленные материалы к теории ср.-истор. языкознания. Кн. 1. Выборочная история лингвистики. 2012, 496 с."